В Мартыне все оборвалось. Там, в вестибюле, было зеркало, и он в нем не узнал себя. Его не то сразило, что его увидели со стороны неуклюжим, слабым, некрасивым и смешным; страшно было то, что его увидели другим. Не таким, каким он сам себя представлял, и даже не тем, кем он на самом деле являлся. Он перестал быть цельным, раздвоился; получалось, он в одно и то же время был и здесь, и там, наверху, на лестнице, откуда на него смотрели пацаны. И между этими двумя людьми, каждый из которых был Мартыном, ничего общего не было. Установить, кто из этих двух настоящий, а кто — иллюзорный, фальшивый, не представлялось возможным. А ведь кто-то еще видит в Нагибине какого-то третьего, пятого, сто двадцать шестого Мартына, и каждый из этих Мартыновых призраков достоверен и единственно возможен в чьем-то представлении.
И при мысли о том, что теперь он всегда будет один и ничем ему это одиночество не победить, он почувствовал такое острое отчаяние, что его и на щенячий визг нельзя было перевести.
— Ну а что такое боль одиночества? — спросила его Зоя вчера. — От которой, по твоим словам, ты избавляешь, а?
— Ну, ты примерно догадываешься?
— Примерно догадываюсь, но ты просвети.
— Ты знаешь, что такое седловидная деформация носа?
— Ой, это ужас. Это что-то вырожденческое и патологическое.
— Да это и неважно. Сколько в школе за тобой мальчиков из класса бегало?
— Ну, нормально бегало.
— Половина?
— Много чести. Треть, — фыркнула она.
— Половина бегает за одной. Ну, треть. Это значит, что за кем-то вообще никто не бегает. Как же жить-то? Без этого самого? И вот она ко мне приходит, девочка, в глазах одно — меня никто не хочет, и от этого мне хочется перестать существовать, не быть. С одними природа беспредельно щедра, к большинству — щедра умеренно, всем, чем надо, наделяет, базовым; к остальным, ко многим она несправедлива.
— Ах, ты, значит, вот на самом деле с кем соревнуешься и споришь? Исправляешь Его ошибки?
— Нет, — сказал Нагибин, — я не идиот. Все в узких рамках немногого дозволенного. Это только вам, общечеловекам, свойственно представлять всех естественнонаучников оголтелыми варварами, которые бесцеремонно вламываются в кладовые природы и лезут с грязными ногами во все божественные тайны — от бозона Хиггса до цепочек нуклеиновых кислот. Мол, мы разбираем сложнейшие механизмы так, как ребенок разбирает заводную машинку, не ведая, к чему все это может привести. Нет, это вы вольны поступать с эстетикой, как вам вздумается. Как ты там говорила: тело нельзя истязать понарошку. Так вот и вскрывать его понарошку нельзя, уж слишком часто, миллиметр к миллиметру оно пронизано сосудами и нервными окончаниями; куда ни ткни, везде преграда. Двинешься чуть дальше — и получишь кровоизлияние в глазницу. Приходится действовать лишь в чрезвычайно узком слое между нормой и деформацией, между благом и увечьем. Что касается Творца: кто поручится, что иные ошибки не сделаны лишь для того, чтобы кто-то из нас их исправлял? Я не очень, если честно, представляю, склонности и цели этого господина, о котором мы тут говорим, но уж если говорить о божественном в человеческой природе, то я считаю, что божественное в нас — это воля, грубо говоря, к эстетическому преображению действительности. Видишь ли, когда мы смотрим на дерьмо в парадной, на избиение ребенка или женщины, на людские увечья, на дефекты человеческого тела, мы, в сущности, испытываем одинаковое чувство — гнева, ярости, стыда, обиды на вот это отклонение от нормы, правильности, совершенства. Хочется исправить — вызвать дворника, по крайней мере. Почему же то, что справедливо в отношении сломанных костей, поврежденных лап, не справедливо по отношению к телесным эстетическим изъянам? Я такой же дворник, в сущности.
— Ну и что — ты сделаешь, и они все станут любимыми?
— Говорю же, на такие высокие этажи я сознательно не заглядываю. Там — не моя юрисдикция. Я знаю одно — что помогаю им избавиться от всего того, что общество маркирует как уродство. Моя задача — это чтобы, грубо говоря, прямое восторжествовало над кривым. Чтоб привлекательный объем — на месте асексуальной плоскости. Да и общество тут, по сути, ни при чем: наши представления о привлекательности заданы все же не рекламой, но самой природой; есть такие форматы, против которых никто не попрет. И говорю я только о самых грубых нарушениях — о вопиющих, нагло лезущих в глаза, вызывающих насмешку, шепоток за спиной. Лишь о том, что человек таскает на себе, как горб, и что не грех бы сбросить.
Читать дальше