Вчера, лежа в койке, они с Палеолог долго и много говорили о теле и превратно понимаемой сексуальности. Византийка сказала, что тело — то первое и последнее, с чем нельзя играть, как нельзя пытать живую плоть понарошку — как бы ни был игрив твой мучитель, боль ты будешь испытывать все равно настоящую. Но, с другой стороны, наше гиперреальное тело, — продолжала она, — превращается в знак, становясь достоянием бесконечно расширяющейся сферы символического. И оно уже давно, бедное, не столько нами ощущается, сколько нами миру преподносится, словно — якобы объемная, живая, выпуклая — вывеска самих себя. Мы уже как будто им ничего и не хотим и не испытываем, нашим телом, а несем его над головой как знамя нашей состоятельности, полноценности, победы и т. д. Если тело не означает того, что нам хотелось, чтоб оно обозначало, нам как будто даже стыдно им «пользоваться», самим по себе, таким, какое оно есть. Тело перестало быть ценностью (все пословицы и присказки про «свою рубашку ближе к телу» потеряли смысл, ибо наша оболочка, плоть отстоит от нас гораздо дальше, чем «своя рубашка», то девальвируясь, а то, напротив, вырастая в цене); с телом можно и как будто даже и необходимо производить различные манипуляции, совершаемые исключительно в плоскости визуального — в сторону большей ухоженности, отполированности, наглаженности и загорелости, в общем, в сторону объективно воспринимаемого качеств:
Человечество словно повторно вкусило от древа познания: вот смотри, в первый раз, отведав яблочко, Адам и Ева устыдились наготы как таковой, убоялись сущностного общеловеческого видового убожества, — слабости, животности, греха, сосудом которых наше тело является, — а теперь наш стыд не связан с телом как таковым, но только с его недостатками — с целлюлитом, дряблой кожей, складками морщинами. Со всем тем, между прочим, Мартын, что ты пытаешься исправить или удалить.
— А кому с этим всем, — усмехнулся Нагибин, — интересно и здорово жить? Ты еще скажи, что дьявол в двадцать первом веке нарядился в медицинский халат.
— Я не знаю насчет дьявола, — отвечала она, — но этот век действительно обещает быть, да и стал уже, главным образом, твоим веком. Посмотри, отсекая лишнее, ты на самом деле — так выходит — занимаешь маскировкой недостатков.
— Прихорашиванием поверхности.
— Именно. Предъявляешь миру не лицо, которое человек прячет, а камуфлирует стереотипной молодостью, а только — качество лица. Тот самый культ здоровья, его стандарт. Да, отец, как ни крути, — действительно голова. «Изнанка красоты» — действительно была бы выставка. Единственно живое искусство в наши дни — пластическая хирургия. Удаленные сгустки жира… (фу, какая гадость!..) и обрезки кожи демонстрируют волю к чувствительности, человек как будто снова начинает чувствовать мир собственной кожей, а с другой стороны — муляжи очаровательных женских головок, рад пластмассовых, телесного цвета манекенов со стандартно пухленькими ротиками.
— Вообще-то, — заявил Мартын, затягиваясь, — я занимаюсь не этим. Я избавляю людей не от боли и смерти, нет, но от боли одиночества и страха смерти. Я думаю, здесь все конкретно. Ты никогда не задумывалась, что осознание неминуемости смерти приходит к человеку при взгляде на собственное тело? Вот когда он ребенком пытается просунуть палец через пупок в свою брюшную полость, вот тогда, наверное, впервые все и начинается. Тело словно беременно смертью; трогаешь лицо — нащупываешь череп, а под кожей прячется скелет, и с годами это все сильнее проявляется, постепенно проступает сквозь, наружу. Если б не было вот этих телесных метаморфоз, то, возможно, не было бы и страха.
— Господи, то, о чем ты говоришь, — это просто подмена понятий. Человек умирает не потому, что стареет, а для того, чтобы у жизни — очень грубо говоря — был смысл. А иначе нечем дорожить и некуда торопиться — долюблю, доделаю, додумаю, дорежу, дорисую завтра, наступает завтра и опять — все завтра, завтра. От бессмертия стареют и дряхлеют во сто раз быстрее и бессмысленнее — вспомни, этих… ну, бессмертных, да, у Свифта.
— Не читал, — сознался Мартын. — Только эта подмена понятий существует в сознании сотен тысяч людей, миллионов. Очень даже возможно, что человек боится не смерти, не исчезновения как такового — он боится наглядности движения к исчезновению. Смерть — это страх смерти, и смерть — это тело, жировые складки, это ломкие ногти и волосы, это морщины, это те законы гравитации, которым подчиняются со временем все ткани, все черты любого человеческого лица, ну а я, представь себе, тяну их кверху. Обратно в молодость. Я — как в той рекламе чудодейственного крема — «выталкиваю морщины изнутри». Смерть живет, пока не наступит. Наступает — и уходит, исчезает тот, кто боялся смерти, и бояться некому. Реальность смерти переживается — и острее всего перед зеркалом. Вытолкни морщины, натяни потуже кожу, убери наглядность — с ней умрет и страх.
Читать дальше