Моя новелла называется «Феминист». Вернее, она так называлась. Сомневаться в том, что для Себастьяна это слово — пустой звук, оснований нет. Многое говорит о том, что за всем этим стояла его мать. Я бы даже сказал, все говорит об этом. У нее доступа к моему компьютеру давно уже нет, она вообще больше не бывает в моей квартире, поэтому она и прибегла к помощи ребенка. Никто не знает мою квартиру лучше, чем она, и компьютером она тоже может пользоваться с закрытыми глазами. И не только потому, что несколько лет подряд работала на нем. Ведь я подарил ей на прощание — что бы вы думали? — точно такой же компьютер! Я не хотел услышать от нее, что наш развод лишил ее, так сказать, еще и орудия производства. Так что она смогла продолжить свои литературные опыты домохозяйки с того самого места, на котором временно их прервала. И вот пожалуйста: кошмарный сон торговца оружием становится явью — клиент обратил полученное оружие против поставщика.
Она, наверное, прорабатывала с ним запланированную операцию во всех деталях, пока не решила, что он готов к заброске во вражеский тыл. Меня, правда, удивляет, как это она не боится, что он все же проболтается, но весь ход событий подтверждает правильность ее расчета. Я бы не отважился на такой риск: одно необдуманное слово ребенка, и ты по уши в дерьме. Но этот сучонок молчит как рыба; он, сам того не понимая, доказал мне, что не может быть более сплоченных сообщников, чем мать и ребенок.
Пару дней назад, когда он снова был у меня, в первый раз после той черной субботы, я подверг его испытанию, которое он блестяще выдержал: я дал ему дискету и самым непринужденным тоном, каким только смог, попросил вставить ее в компьютер.
Он с готовностью подбежал к месту преступления — у меня даже сердце замерло. Я думал: «Ну, давай суй ее туда, засранец, и у нас будет повод повеселиться!» Но в самый последний момент он растерянно повернулся ко мне и с восхитительным простодушием спросил, куда ее совать. При этом я не сомневаюсь, что он меня любит, или скажем так: что я ему нравлюсь.
Когда мы с Амандой расстались, я решил написать о наших с ней отношениях, о расцвете и закате нашего романа. Это не было академическим решением, я испытывал острую потребность в этом. Я чувствовал, что наша история — роскошный материал, что в ней есть многое и мне не придется ничего изобретать или судорожно додумывать: чувства, ожесточение, иллюзии, уверенность. Да и кто еще напишет эту историю, если не я! Я подумал: если я не хочу, чтобы прожитые с Амандой годы бесследно пропали, я должен сделать из них приличную книжицу, за которую мне не пришлось бы краснеть. Пусть это называется писательским тщеславием. Событий и впечатлений за семь лет накопилось, слава богу, больше чем достаточно, и ни один материал не казался мне еще таким заманчивым. Трудно объяснить, в чем именно заключалась его притягательность; во всяком случае, я принялся за него не из желания заново пережить и переосмыслить некую историю любви, которая в действительности оказалась не очень-то счастливой. Я не высокого мнения о литературе, в которой авторы публично занимаются самотерапией, движимые стремлением оказать услугу себе самому и своим клиентам, читателям, — им следовало бы посвятить себя социальной работе. Я никогда не принадлежал к числу людей, которые вечером не могут уснуть, если днем не сделали чего-нибудь полезного. Просто у меня было чувство, что я смогу найти нужные слова для истории Аманды и Фрица.
Аманда, от которой я не решился скрыть свой новый замысел (сейчас мне уже непонятно — почему я, собственно, не мог этого сделать?), была категорически против. Причиной был мелочный страх предстать, так сказать, обнаженной перед читателем; она в этом, конечно, не признавалась, но я-то знаю! Как будто я только о том и мечтаю, как бы мне выставить ее обнаженной, и готов пожертвовать ради этого шестью месяцами каторжной работы! Единственная причина, которую я признал бы убедительной, — это если бы она сама захотела написать о нас с ней. Я и тогда бы не отказался от своего намерения, но это хотя бы было понятно. Я подумал тогда: «Если я не признаю государственной цензуры, то уж цензура Аманды для меня тем более не препятствие».
Она меня никогда не спрашивала, оставил ли я свою затею или нет, а сам я больше не заговаривал об этом. В течение долгого времени я выполнял все ее желания так, как будто они имели силу приказа, и она привыкла к этому. Может, к страху перед «обнажением» прибавилось еще и раздражение? Раздражение офицера, неожиданно столкнувшегося с попыткой неповиновения?
Читать дальше