— В три часа утра — вот невезуха! Пропало завтрашнее воскресенье.
Ритон только пожал плечами, как бы говоря: «Что делать, значит, судьба».
Только один среди всех, кто там был, прошептал было:
— Да, паскудное дельце…
Но его быстро перекрыли другие голоса:
— Что тут говорить, такая у нас работа.
— Да, это входит в наши обязанности.
— Нам за это платят.
Какой-то голос подбодрил нашу тройку:
— Дело — пустяк, ведь это всего лишь шпана.
— Да и потом, нам-то ведь на это класть-положить!
Тот, кто высказался последним, не осмелился продолжить: «И тем лучше», но все молчаливо сошлись на том, что эту повинность следует рассматривать как действие в чрезвычайных обстоятельствах, одно из тех, ради которых они и завербовались. Наступил кульминационный момент в их ополченческой карьере, момент завершающий, ибо он разом и безо всякого риска для жизни делал их убийцами, предателями, шпиками. Конечно, убивать буржуев было бы им куда милее, потому что убивать нужно, иначе не получишь необходимой закалки. С буржуями они бы познали наслаждение мстительное, но, быть может, несколько смешанное с отвращением перед лицом массовой и лично для них бесполезной бойни. При всем том они чувствовали потребность в чьей-то помощи. И пока вытирали ружейную смазку, в два счета смекнули, что крайняя черная жестокость способна пересилить все угрызения совести и самый отчаянный упадок духа.
Попутное соображение:
— Эти наши вояки небось засандалят им все в живот или в зад. — Смешки, последовавшие за этими словами, дали выход нарождающейся жестокости. Тычок в бок, подмигивание, еще смешок — и тем, кто был в комнате, стало понятно, что можно из всего этого извлечь.
Кто-то, хихикая, отозвался:
— А тебе, подонок, хотелось бы всадить им все промеж булочек, а?
— Я бы целился в сердяшку, — вставил другой, имея в виду сердце.
— А я бы промеж очков: от ребра пуля и отскочить может.
Все смеялись, соревнуясь, кто тут свирепее. Все хотели вываляться в убийстве, чтобы не только ступни, но и ляжки, и руки были в кровище. Разглядывая свой карабин с блестящими стальными деталями, Ритон произнес:
— Что говорить, ежели разъяримся, все тут пойдут до конца, — и, обернувшись к приятелям, улыбаясь, но с серьезными глазами, вопросил: — А что, нет? Эй, вы там, тертые волчины!
Его распирало счастье быть избранником, делегатом всеобщей намеренной жестокости. А вот молоденький парнишка, собравшийся уйти со своим приятелем, оглянулся у двери и обронил:
— Ну, это еще не революция.
……….
— Спишь?
Тяжесть руки на животе и звук голоса разбудили его внезапно и сразу. Он открыл глаза. Роже присел на корточки у его койки.
— Хошь затянуться? — И он вложил ему в рот, не выпуская из пальцев, свою сигарету.
Ритон дважды втянул дым и выпустил густой клуб в потолок.
— Чего надо? Уже пора?
— Что-то задрыхнуть невмоготу.
Они говорили тихо.
— А я так сонный до смерти.
Ритон поглядел в потолок и безразличным голосом осведомился:
— У тебя мандраж?
— А? Да нет.
— Ну, может, самую чуточку?
— Вот тебе-то все нипочем, да?
— А как ты думаешь, зачем я сюда завербовался? Дайка еще затянуться.
Он вдохнул немного дыма, выпустил его и:
— Если у тебя булки отбивают чечетку, попроси замены, от охотников отбоя не будет.
— Сдурел, что ли?
— Не ори так, псих ненормальный. Иди покемарь, у тебя еще две часухи на сон.
При первых лучах солнца в воскресенье семнадцатого июля вся тюрьма была разбужена залпом и семью выстрелами, добившими раненых, а потом еще тремя. Так салютовали заре. Двадцать восемь мальчуганов валялись в собственной крови у стены прогулочного дворика. И в камере, где он сидел один, Пьеро получил подтверждение своей славы. Инстинктивно он занял самую гибкую моральную позицию, позволявшую не отражать получаемые удары.
«Не напрягайтесь».
«Не надо напрягаться».
Но помимо воли его лицо застыло трагической маской: глаза выкатились, уставившись в зарю, рот полуоткрылся, губы застыли вокруг невидимой буквы «О», но очень быстро он вернул физиономии подвижность: потряс головой, облизал губы, зевнул и потянулся.
«Надо быть естественным, вся ситуация такая естественная. Да и потом… Это просто значит, что им было суждено прожить только до двадцати лет. Из меня кто-то тянет жилы, требует, чтобы я проявил волю, а она имеет только один источник: в любви, в страсти. Но если я выказываю столько страсти, чтобы выйти из добра, то только потому, что я страстно связан с добром. А если зло вызывает столько страсти, то это значит, что оно само по себе есть добро, ведь любить можно только что-то доброе, то есть живое.
Читать дальше