— Мне стыдно, Гюнтер...
— Я вижу — вы не обижаетесь. Тогда скажу еще кое-что: ваши города звучат совсем не так, как наши.
— Звучат?
— Да, звучат... Разве вы не замечали? У вас в городах нет птиц!
Гюнтер тяжело поднялся, обратил сохранившие голубизну глаза к вершинам деревьев и распростер короткие толстопалые руки. Над городом с его густым шелестом автомобильных шин, короткими звонками велосипедов, перекличками детских голосов плотно и радостно зависло звенящее облако птичьей невидимой жизни.
Хотелось молчать.
— У меня есть маленький огород, по-вашему — колхоз, — Гюнтер поднял толстый указательный палец, — и я делаю из своей клубники фантастический джем. Одна банка — ваша, и поверьте, дорогой, Рихард Штраус такого джема не пробовал!
— Дорогой мой, сядьте, пожалуйста, поближе: мне трудно говорить лежа, а сидеть уж нет сил... Вот так хорошо. Герр профессор Арнштамм, послушайте, вы должны быть готовы заменить меня в концерте; вы ведь немного обучались дирижированию... И потом, у нас есть еще целых два дня!
— Я не хочу даже думать об этом! Вам будет лучше, вот увидите! К тому же вы умеете дирижировать одними глазами!
— Ах нет, милый Арнштамм, для меня все закончилось...
— Маэстро, вы не можете оставить нас наедине с этими душегубами!..
— Забудьте о них. Я оставляю вас наедине с Бетховеном.
— Но это еще страшнее!
— Не бойтесь, мой друг. Я с ним очень скоро встречусь и попрошу быть к вам снисходительным. Давайте немного помолчим... Ну вот, пройдите завтра «Бурю» и финал, и не забудьте: чтобы финал прозвучал по-настоящему светло, вы все должны быть очень счастливы!
Как хорошо, что в бетховенские времена не было фото- и киноаппаратов! Разрушился бы один из мощных мифов — тех мифов-паролей, которыми перекликаемся-аукаемся мы в поисках «своих» в так называемом культурном пространстве. Поблекла бы красивая легенда о некрасивом, нелюдимом, неряшливом человеке, исподлобья глядящим сквозь столетия на своих грядущих слушателей; легенда, по которой художник и его подлинные почитатели никогда не встречаются в реальном времени.
Мы бы увидели Бетховена за роялем, Бетховена за письменным столом, Бетховена с графом Лобковичем, Бетховена «в кругу друзей» (какая пошлость!). Мерцающая и дергающаяся кинопленка предъявила бы нам Бетховена за дирижерским пультом — более изящного, чем нам бы хотелось, а, может быть, даже прилизанного.
А потом мы увидим ужасный снимок, сделанный лет пятнадцать спустя: на нем — старик пятидесяти с небольшим лет с неуклюже приставленной к уху слуховой трубой, похожей на раструб гигантского граммофона. Лицо у старика будет напряженным и беспомощным одновременно, рот полуоткрыт... «И это — гений? — скажете вы. — Это его музыку другой пятидесятилетний инвалид, родившийся ровно через сто лет после Бетховена, назвал „нечеловеческой“?» (Комплимент, впрочем, сомнительный, поскольку не ясно, какую музыку эстетически и этически глухой юрист Ульянов полагал «человеческой».)
Нет, не хотелось бы увидеть бетховенское фото. Не хочу видеть его издателей, покровителей, соседей, непутевого племянника и даже «бессмертную возлюбленную». А особенно — зал, тускло освещенный свечами, мужчин, симулирующих внимание, и женщин с обсыпанными пудрой плечами. Во все времена — одно и то же...
А что хотелось бы увидеть? Пожалуй, Шуберта, идущего за гробом Бетховена.
Вена.
Сильный дождь.
Жизнь.
Любимая Бася! Я знаю, что ты — Бася, но ты еще не знаешь, что ты любимая. Я увидел тебя четыре дня назад, когда вас вели в барак, а нас — на репетицию в «клуб». Ты на меня посмотрела, потом еще обернулась и замедлила шаг; тебя окликнула подруга — так я узнал твое имя. А меня зовут Яцек, и я уже четыре дня тебя люблю. Может быть, тебе неинтересно меня слушать, но ты самая красивая девушка на свете. У тебя самые красивые глаза, самые красивые волосы и все самое красивое. Я неплохо играю на скрипке, но у меня уже почти нету сил. Я боюсь, что послезавтра на концерте я выроню смычок, и тогда меня наутро погрузят в транспорт. Ты знаешь, я раньше этого ждал и даже хотел: скорей бы! А сейчас я очень хочу жить. Я не хочу умирать, потому что на свете есть ты. Вчера еще один раз я видел тебя во сне. Светило солнце, и твои волосы горели. Это было похоже на костер. Было страшно, и мне хотелось скорее проснуться, но я не мог, а ты все оглядывалась и оглядывалась на меня, как тогда, в первый раз. Ты очень красивая, но я об этом уже писал. Это счастье, что нам выдали карандаши, чтобы делать отметки в нотах, и я могу тебе написать. Мой сосед разрешил оторвать кусочек от «Пасторальной симфонии» Бетховена — ты, может быть, знаешь, это такая очень красивая музыка, — но это ничего: мы почти все знаем наизусть. Если случится так, что я останусь в лагере, я тебе еще напишу. А вдруг нас освободят русские или американцы, я сделаю тебя самой счастливой на земле. Ну, а если меня повезут на газ, то знай, что я пойду с твоим именем, Бася.
Читать дальше