На второй день во двор пришел следователь. В «фатере» сделали обыск, но не нашли ни инструмента, ни медикаментов.
— Ищи дураков, так вам и оставят, — насмехался двор.
Следователь, молоденький парнишка с тонкой шеей, допрашивал соседок и краснел. Все молчали. Но доносчица, как всегда, нашлась. Ближайшая зудинская соседка, Настя-Грабля, за стенкой, не стерпела, потому что была прирожденным борцом за правду.
— Чего не знаю, не скажу. Про Лизку сама не видела, а другим она вставляет, очень даже помогает, — прошептала следователю прямо в ухо.
— А сами-то прибегали? — поинтересовался следователь.
— Упаси боже, мне этого давно не надо, — отговорилась Грабля.
— Так откуда же вы знаете?
Тут Грабля подвела его к фанерной перегородке, стукнула ногтем и тут же услышала в ответ:
— Чего тебе, Наська?
— Да так, — с задором ответила Грабля и тихо, прямо в следовательское ухо, зашептала: — Слышно ведь все — до последней копейки. От соседей ни вздохнуть, ни пернуть…
Следователь записал в тетрадь и ушел — у него теперь была версия.
Дух сыска, ссоры и вражды был так силен, что проник даже в мирный дом Павла Алексеевича. Началось это вечером того дня, когда увезли Лизавету. Детей Полосухиных уложили спать в Таниной комнате, а ее саму перевели в родительскую спальню.
За поздним ужином собрались одни взрослые: Павел Алексеевич, Елена и Василиса, которая хоть и неохотно, но изредка садилась с ними за стол. Для этого требовались особые обстоятельства: праздник или какое-то происшествие вроде сегодняшнего. Она предпочитала есть в своей комнатке, в тишине и с молитвой.
Закончив еду, Павел Алексеевич отодвинул тарелку и сказал, обращаясь к Елене:
— Теперь ты понимаешь, почему я столько лет трачу на это разрешение?
— На какое? — переспросила рассеянно Елена, погруженная в свои мысли. Дети Полосухины не давали ей покоя.
— На разрешение абортов.
Василиса едва не выронила чайник. Она была потрясена. Почитаемый ею Павел Алексеевич был, оказывается, на стороне преступников и убийц, хлопотал за них, за их бесстыжую свободу. Может, и сам… Но это и представить себе было невозможно… Как это?
Павел Алексеевич подтвердил, пустился в объяснения — это был его конек.
Василиса сжала свои темные губы и молчала. Чаю пить не стала, чашку отодвинула, но в свою каморку не ушла. Сидела молча, глаз не поднимая.
— Ужасно, ужасно, — опустила голову на руки Елена.
— Что ужасно? — раздражился Павел Алексеевич.
— Да все ужасно. И что Лизавета эта умерла. И то, что ты говоришь. Нет, нет, никогда с этим не смогу согласиться. Разрешенное детоубийство. Это преступление хуже убийства взрослого человека. Беззащитное, маленькое… Как же можно такое узаконивать?
— Ну конечно, пошло толстовство… вегетарианство и трезвость… — Павел Алексеевич сделал брезгливое движение в сторону жены.
Она неожиданно обиделась за толстовство:
— Да при чем тут вегетарианство? Толстой не это имел в виду. Там в Танечкиной комнате три таких существа спят. Если бы аборты были разрешены, их тоже бы убили. Они Лизавете не очень-то нужны были.
— Ты что, слабоумная, Лена? Может, их бы и не было на свете. Не было бы теперь трех несчастных сирот, обреченных на нищету, голод и тюрьмы.
Впервые за десять лет надвигалась на них серьезная ссора.
— Паша, что ты говоришь? — ужаснулась Елена. — Как ты можешь такое говорить? Пусть я слабоумная, но не в уме дело. Они же убивают своих детей. Как можно это разрешить?
— А как можно этого не разрешить? Себя-то они тоже убивают! А с этими что делать? — Он указал на стену — за ней спали жалкие хилые дети, от которых матери в свое время не удалось избавиться. — С ними что прикажешь делать?
— Не знаю. Я только знаю, что убивать их нельзя. — Впервые слова мужа вызывали в ней чувство несогласия, а сам он — протест и раздражение.
— Ты подумай о женщинах! — прикрикнул Павел Алексеевич.
— А почему надо о них думать? Они преступники, собственных детей убивают, — поджала губы Елена.
Лицо Павла Алексеевича окаменело, и Елена поняла, почему его так боятся подчиненные. Таким она его никогда не видела.
— У тебя нет права голоса. У тебя нет этого органа. Ты не женщина. Раз ты не можешь забеременеть, не смеешь судить, — хмуро сказал он.
Все семейное счастье, легкое, ненатуженное, их избранность и близость, безграничность доверия, — все рухнуло в один миг. Но он, кажется, не понял. Василиса уставила свой единственный глаз в Павла Алексеевича.
Читать дальше