Поэт Александр Леонтьев — представитель нового литературного поколения, незаметно приходящего на смену пожинающему ныне лавры постсоветскому авангарду и почивающему на лаврах поколению шестидесятников. Именно «незаметно», я не оговорился. Это поколение, формировавшееся в перестроечную эпоху, оказалось как бы выбитым из литературного контекста, с одной стороны, застав разгар боев за неподцензурное слово в середине — конце 80-х, но едва ли успев в них поучаствовать, и, с другой стороны, будучи по большей части чуждым весьма активной ныне неоавангардистской литклубной молодежи, для которой и те бои, и тем более предшествующий идеологический прессинг — далекая история. И вот несмотря на то что произведения, так сказать, «двадцатипяти-тридцатипятилетних» уже с конца 80-х — начала 90-х стали появляться в центральных изданиях, а со второй половины 90-х представлены в них достаточно широко (так что его можно было бы назвать и «поколением 95-х»), должной оценки данный факт (понимая под ним не набор имен, так или иначе критикой зафиксированный, а то новое и особенное, свойственное именно генерации в целом) не получил, если вообще был всерьез кем-то обсуждаем. Так что можно говорить о поколении, «незамеченном» в целом, каковым у него есть все шансы и остаться несмотря на некоторую известность отдельных его представителей, обычно подверстываемых к их предшественникам. «Незамеченное поколение» — это те, кто застал, хотя бы в школе, и жвачку соцреализма, и запретные плоды сам- и тамиздата, и, наконец, лавину «возвращенной» литературы. Тогда одновременно современным стало все ранее недоступное — от интеллектуальной примитивистской зауми какого-нибудь концептуалиста до тончайших стилистико-психологических изысков «парижской ноты», прежде всего — в полном объеме весь «серебряный век» и, разумеется, И. Бродский! Естественный ход литературной преемственности оказался нарушен. В этом отличие «неизвестных» и от предшественников, и от генерации новейших молодых, «естественных» последователей постсоветского авангарда, для которых история литературы предстала уже в восстановленной непрерывной целостности. Поколение Леонтьева оказалось прямым наследником всего XX века, с правом выбора себе предшественников по собственному вкусу и разумению, то есть явилось, по существу, после (пост-) авангардным и после (пост-) модернистским.
Очевидно, Леонтьев оказался почти равнодушен к новейшему авангарду, выбрав себе в качестве ориентиров анненскую психологическую утонченность, раннеакмеистическую предметную точность и прозрачность и элегический изощренный синтаксис современной «петербуржской школы». Все это, при природной импровизационной легкости и внятности слога с установкой на просветленность любого поэтически-созерцаемого объекта, позволило Леонтьеву почти стопроцентно «попасть» в десятку ожиданий нынешних литературных Державиных, наследником которых он себя, по всей видимости, ощущает. Цитата из частного письма, набранная мелким шрифтом на обложке последней книги Леонтьева «Зрение», ненавязчиво уведомит читателя, знающего по-английски, что молодого поэта успел заметить Бродский. А из предисловия к предыдущей книге, «Сад бабочек», которое написал А. Кушнер, узнаём, что Александр Леонтьев «являет собой убедительный пример раннего и яркого поэтического становления», каковым он «посрамляет» представления о позднем (после тридцати) становлении современных поэтов и тем самым возвращает к пушкинской норме, когда уже в тридцать «лета шалунью рифму гонят».
Но перевернем открытый было на предисловии «Сад бабочек» и начнем рассмотрение книги с начала, то есть с обложки. Книга в ее предметно-смысловом единстве — действительно сад бабочек. Узорчатые створки его ворот, они же причудливого рисунка крылья бабочки, они же разворот обложки, — это половинки известного диптиха Ци Байши «Глицинии и цветы мэйхуа». Импровизационная легкость и точность кисти великого китайца, иероглифическая связность и цельность рисунка, канонические жанр и темы в свободной трактовке изощренного мастера — пожалуй, Леонтьев подобрал наилучшую изобразительную проекцию своих эстетических устремлений: «Воздухоплаванью, эфироколыханью / Мышей летучих, бабочек ночных, / Скользящих бытия как бы за смертной гранью, / Завидует к листу прижатый стих».
Но я опять забегаю вперед и пытаюсь разглядеть что-то через решетку, тогда как перед входом в сад ждет авторитетный экскурсовод (или, может быть, привратник) с краткой лекцией о бабочках в литературе и месте в ней леонтьевского Сада. Взглянув ему через плечо (ибо кто же начинает читать поэтическую книгу с предисловия?), увидим эпиграф к книге, он же — девиз над входом в Сад и одновременно, благодаря чисто графическому приему, барочная эмблема: перевод из Рильке и оригинал, разделенные вертикальной чертой, образуют перепончатостишные половинки графического мотылька. Вот как звучит (трепещет) русское крылышко:
Читать дальше