Под видом показа импортного платья он завез её к себе домой, поил французским коньяком и уговорил тут же примерить платье. Оно оказалось впору, и Лина почувствовала себя в нём не просто симпатичной, а почти могущественной. Чувство благодарности к нему всё же не смогло нейтрализовать отвращения к его жадным, забегавшим по её телу, как тараканы, пальцам, но всё сгладил коньяк, а наутро, едва не блюя от отвращения, она бежала домой, позабыв подаренное ей дорогое платье. Впрочем, он вскоре занёс его к ним домой и приглашал её посмотреть что-то ещё, поступившее в его универмаг, но она наотрез отказалась. За директором последовали два брата, из которых ей нравился тот, что гулял с другой. Но она отдавалась несимпатичному ей второму брату в неясной и смутной надежде на того, желанного. И он тоже снизошел до неё, как оказалось позже, с полного согласия несимпатичного, но при условии, что несимпатичный тоже не выходит из игры.
Были и ещё кое-какие мужчины, а последним перед Аверьяновым прошагал преподаватель физкультуры в школе. Но когда она выяснила, что ничем особенным, кроме выдающейся эрекции, он не обладает, скоро распрощалась с ним, хотя именно он обучил её многому из того, что должна уметь делать в постели и без неё современная женщина, чем приятно удивляла она потом Жорку и помогла проинтегрироваться Серафиму.
Аверьянов узнал от неё самой и о братьях, и о могучем физкультурнике, как ни странно, ничуть не задевшем его дремавшую ревность. Но после признания Лины, что первым её возлюбленным был армянин, он вновь взбеленился. Его поразило, что и здесь его опередил не русский. То, что физкультурник и братья тоже оказались в первых рядах, его не очень волновало. А вот то, что самый первый! Проклятые «чёрные»!
Они мельтешили повсюду, на улицах, в метро, на рынках, в редакциях, в милиции и даже в партии. Они дружны и сплочены между собой, а белым людям, хозяевам этой страны, на всё наплевать, в том числе и друг на друга. Милиционер татарин отпускал задержанного пьяного одноверца, а русские милиционеры составляли на своих же русских акты, били их руками и ногами, когда бить нужно было других, чужих всем «чёрных». Евреи редакторы принимали к напечатанью рукописи своих евреев или тех, кто жидовствовал под их дудку, а его, Аверьянова, белого по седьмые колена отсылали вновь на улицу из-за «слишком явного и узко националистического верноподданичества». А взять, к примеру, симфонические оркестры или издевательскую насмешку над русской культурой — оркестр русских народных инструментов. Инструменты-то русские, а играет кто? Жиды и им сочувствующие.
А сколько иностранцев в страну напустили, и были бы хоть настоящие, фирменные иностранцы. У этих и женщины симпатичные, и кое-каким барахлом с них разжиться можно. А что возьмёшь с плюгавых и прыщавых вьетнамок или гориллоподобных негритянок? Они сами тут побираются да ещё негритят с китайчатами потом здесь прописывают. В иных местах русскому человеку на улице сквозь это отребье не протолкнуться. Нет. Так дальше продолжаться не может.
Бесило Жорку равнодушие к проблеме «чёрных» сослуживцев, жены и многих приятелей, хотя находились, конечно, люди, его понимающие. Сочувствовала тёща, рассказывала, что не принимает на работу чурок и жидов. А в прошлом, теперь безвозвратно канувшем, но таком замечательно упорядоченном и справедливо строгом, она как-то доложила кому следует о своём начальнике, у которого мать была немецких кровей, «так улетел начальничек, только о нём и слышали».
Советовала она Жорке сходить на собрание «Русского союза». Там, мол, много хороших людей собирается.
— Да как их разглядишь, хороших-то? — вопрошал Жорка.
А они в чёрных пиджаках с красными галстуками или в этаких, как бы поддёвках с сапогами. Как увидишь такого, можешь не сомневаться. Хороший человек.
Я позвонил ей только через два дня (раньше был не в силах) и спросил, много ли правды в том, что вещал за столом похлопывавший её по заду супруг и имел ли он её опять в тот вечер?
— Знаешь что, — ответила она, — я скоро или с ума сойду, или повешусь. Дай мне недели две-три прийти в себя от всего этого, а потом я тебе позвоню. Хорошо? — И она повесила трубку.
— Хорошо, — ответил я коротким гудкам в мембране — только куда ты будешь звонить, хотел бы я знать?
На душе было мерзко. Жалость и обида, уязвлённое самолюбие и любовь крутились и перемешивались в стакане сознания, как в миксере, и у напитка получался очень странный вкус. Он отдавал горечью утраты и кислотой того, что самообман законного брака возлюбленная явно предпочитала самообману любви.
Читать дальше