Виктор рьяно отстаивал свое право на обличающее дельцов от искусства слово, но, благодаря своевременному вмешательству Григория и Веры, до потасовки с вышибалами у него не дошло. К тому же внимание подручных Макаронова переключилось на Греховникова, у которого проблем явно было побольше, чем всего лишь нужда высказать наболевшее. Владелец кафе с удовольствием проучил бы зарвавшегося экскурсовода, а через него добрался бы и до своего соперника в борьбе за благосклонность Сони Лубковой, однако присутствие Пети Чура сдерживало его. Поэтому он лишь надменно пообещал не тронуть Виктора, если его уведут из кафе.
Питирим Николаевич и Руслан выбежали на улицу. Следом за ними с торопливостью, но не панической, не похожей на бегство, удалились Коптевы и московский гость. У выхода посетители, видевшие катастрофу Плинтуса, и подоспевшие охранники занимались бесчувственным телом издателя.
— Этого еще не хватало… — проворчал Макаронов и, взяв руководство самозванным консилиумом на себя, распорядился перенести раненого с пола в гардероб и уложить там на лавку.
Голова Льва Исаевича была в крови, под опущенными веками чувствовалось трагическое столкновение с другой действительностью, в которую этот человек с тревогой и мучительными сомнениями всматривался внутренним взором; вообще-то его лицо было абсурдной мешаниной морщин, жировых складок и мешочков и особой выразительностью никогда не отличалось, но сейчас в нем произошло удивительное упорядочение и вместо обычной умильно-жалостливой гримаски проступило нечто строгое и даже глубокомысленное. Макаронов велел одному из охранников вызвать «скорую помощь». Общее волнение как будто улеглось, но прежнего веселья как не бывало. Люди угрюмо пили и закусывали, вполголоса обсуждая нарушившие приятную атмосферу вечера происшествия. Даже Петя Чур как-то притих, и вино, которым он продолжал усиленно накачиваться, больше явно не радовало его. Макаронов имитировал поиски напавших на издателя, хотя не сомневался, что тех давно и след простыл. Артисты вернулись к прерванному ужину. Но кусок не шел в горло. Красный Гигант долго приглядывался к кругам, синевшим на лбу Голубого Карлика, и наконец спросил:
— Ты думаешь, это серьезно, Антон Петрович? Ну, эта печать… и насчет посвящения… Думаешь, браток, это самая что ни на есть доподлинная инициация и вообще особая культура мэрии в обращении с нами, а не шутка и хрен собачий?
— Господь с тобой, Леонид Егорович, что в этом может быть серьезного! — возразил Антон Петрович с печальной улыбкой. — Может, и не хрен, а все же так, одно баловство зарвавшегося, уверенного в своей безнаказанности пьяницы. В той жизни, которую мы с тобой ведем нынче, серьезно лишь одно: наше самосознание. Ты понимаешь, что я имею ввиду? И знаешь, — разговорился Голубой Карлик, — среди всего этого балагана наше самосознание лишь на том и может держаться, что на вере в будущие перемены… в неизбежное возвращение к нормальной жизни. Потеряешь эту веру — перестанешь сознавать себя, а следовательно, уже никогда и ничего не добьешься в нашем мире.
— А ты надеешься еще чего-то добиться? — Леонид Егорович глянул на друга искоса, подозрительно. — Значит, все-таки рассчитываешь, что эти синие кружочки в конце концов обеспечат тебе тепленькое местечко в мэрии?
— Да почему именно в мэрии? Не говори чепухи! Ты бы пошел в мэрию? Согласен, чтоб какой-то пьяный Петя Чур шлепал тебя по голове резиновой болванкой и объявлял при этом посвященным? Думаю, что нет, во всяком случае мой пример убеждает тебя, что делать этого не стоит. Как из твоего опыта я отлично вижу, что нет ничего хуже, чем связываться с политическими мракобесами. Мы теперь навсегда крепко связаны. Одного боюсь: как бы в решающую минуту, когда у нас снова будет возможность делать выбор, тебе не взбрело на ум вернуться к прежним убеждениям.
Красный Гигант вспыхнул:
— Ты считаешь их неверными и просто бредовыми и хочешь, чтобы я признал это, но как я пойду на такое, если ты-то сам свои прежние убеждения не признаешь неверными и бредовыми?
— Зачем же мне белое называть черным?
— В таком случае не требуй этого от меня.
— Вспомни время, когда ты был, так сказать, народным трибуном. Ты говорил много и связно, а это значит, что ты лгал. Когда у человека все отлично получается на словах, яснее ясного, что говорит он не об истинном. Я тоже говорил много, но, Леонид Егорович, я говорил бессвязно, пылко, бестолково, как бы ни о чем. Только так и можно говорить об истине. Я говорил о свободе, требовал ее. Свобода — вот единственная истина.
Читать дальше