Зато, когда поднимешься из «Шанхая», сразу начинается поле. (Позднее на нем тоже появились дачи, но уже не «шанхайского» типа.). Полем нужно идти минут десять, и оно упиралось в главную улицу их поселка — Мичуринскую. По ней Юрий прошел еще столько же, не встретив ни одного знакомого, миновал продовольственный магазин, в тылу которого торчали за колючей проволокой бараки. Там находились заключенные, те самые, кого гоняли в прошлые годы по невылазной грязи Пушкинской улицы (где стояла дача Юриных родителей) на великую социалистическую стройку канала Москва-Волга.
Но Юрий даже не посмотрел в сторону бараков — он забыл о них, и, пройдя по короткому переулку, вышел на родную Пушкинскую. И вот уже на той стороне, второй от угла, бревенчатый одноэтажный домик с открытой террасой; у самого крыльца растут из одного ствола целых четыре березы…
Долго Юрий на даче не задержался: в доме тесно; в поселке не видно прежний летних приятелей — перед кем в форме-то красоваться? — да и жарко в ней очень; баба Нёня, по старой привычке, продолжает делать нудные замечания; брат Женя, несмотря на горячее письменное желание увидеть старшего брата, должного внимания и уважения не оказывает; отец и мать целые дни на работе, приезжают поздно; читать неохота; рассказывать, в общем, как он обнаружил еще трясясь в поезде, почти не о чем — ничего интересного с ним, видать, не происходило, и Юрий спустя два дня решает уехать в Москву.
Но и там, к его удивлению и разочарованию, на него не накинулась возбужденная любопытствующая толпа друзей и почитателей.
Ладно уж почитатели, но друзья-то куда подевались? Может, если в квартире на Малой Бронной не сняли бы телефон чуть не на следующий день после ареста Юриного отца, если бы у большинства приятелей были вообще телефоны, то разыскал бы Юрий многих, с кем учился, ходил на каток и по улице Горького, выпивал, беседовал о жизни — и красавца Чернобылина с гнилыми зубами, и Мишу, владельца заграничного патефона, и Костю Бандуркина, и Лешу Карнаухова… И, конечно, более близких друзей — Женю Минина, Сашу Гельфанда (жить обоим оставалось два с лишним года — Юрий их больше никогда не увидит).
Почему… почему он, так жаждавший всегда дружбы, так гордившийся своим умением дружить, даже приносить кое-какие жертвы на ее алтарь (вспомнить, хотя бы, как защищал Гаврю в седьмом классе, когда того обвинили в порче плаката, прославлявшего победы самого товарища Сталина), почему сейчас, по прошествии всего лишь года, он выказал равнодушие, отсутствие интереса к бывшим сотоварищам? Неужели так очерствел, обленился, погрузился в себя, в новые настроения и ощущения?
Пожалуй, все-таки, не то. Скорее, именно к этому времени у него стала проявляться способность, может быть, дар или, как раньше говаривали, «искра Божья» определять настоящих друзей — не по каким-то внешним и, тем более, меркантильным признакам, а по скрытым, латентным, которые становились видны лишь под инфракрасным излучением Юриных чувств. Проще говоря, появилось то, что позже превратилось в умение почти безошибочно определять, каков из себя очередной его новый знакомец (знакомая), что, пожалуй, уберегло Юрия от многих неприятностей в жизни личной — он, к счастью, был окружен в основном хорошими людьми, — но мало чем помогло в жизни общественной (если можно считать, что таковую вел). Впрочем, кто из нас не был вынужден ее вести? Только безумец, или узник одиночной камеры.
Этим очередным отступлением хочу убедить самого себя, что, как видно, не было во всех тех дружбах, начиная со злобного Факела Ильина или Гаври в школе на Хлебном, с Вити или Коли Ухватова в школе на Грузинской и кончая несчастным Женей Мининым или Сашей Гельфандом, — не было еще в достаточном количестве того самого вещества, что в строительном деле при смешивании с водой образует пластическое тесто и делается крепким, как камень. И никакая в этом не вина Юрия или его приятелей, а беда — что не созрели еще в ту пору их неспелые души для настоящей дружбы. Потому, наверное, что очень уж усердно выхолащивалось из них все личное, своеобразное, индивидуальное и противопоставлялся всему этому жутко здоровый коллектив со всеми его собраниями, уставами и прочими групповыми прелестями. (Кроме, пожалуй, группового секса.)
Впрочем, все эти рассуждения мало чего стоят: Юрин дядя, Владимир Александрович, родившийся в конце прошлого века и не подвергавшийся в юности обработке коллективизмом, был в Юрины годы одинок, как перст; и цементу, который тогда, как и многое другое, имелся в России в избытке, нечего было скреплять: ибо друзей не было.
Читать дальше