Возвращаясь к моим ученикам последнего выпуска, не могу не вспомнить, что года через два после нашего расставанья они позвали меня на встречу в каком-то кафе на Комсомольском проспекте, и там я снова увидел многих: одаренного природой Чурюканова, приятных во всех отношениях Тургенева, Гаева, Кушарову, способнейшую Изу Габдуллину и даже милого «Быню». Однако вечер прошел вяло, и мы с тех пор не виделись. О чем я, опять-таки, сожалею… Сколько тщетных, бесплодных сожалений!..
* * *
А сейчас — долой все квазиумственные разговоры о воспитании чувств, о сексе в разных его проявлениях, о политике с ее Хрущевыми и Булганиными — сейчас пришло время для появления на сцене совершенно иного создания, которое почти сразу сделалось и оставалось до конца своей недолгой жизни моим любимцем и другом… «Ребенком? Может быть, и так; моим пером, моим досугом, объектом вражеских атак; и лакмусовою бумажкой — критерием добра и зла; моей спасительною фляжкой в краю, где засуха была; моей всамделишной игрою, моею совестью подчас… Ох, как стеснялся я порою его наивно-мудрых глаз…»
Но сперва о том, как мы с ним встретились. И тут не могу снова не вспомнить моего доброго друга Алика, который только недавно вернулся из командировки на остров Шпицберген, где два года лечил зубы работавшим там по контракту советским шахтерам, — вспомнить и воздать ему хвалу. Впрочем, благодарить надо не только его, но и яростного обличителя козней «Джойнта», Гургена Григоряна, его жену Аню и четырехлетнего Ашотика: ведь это они вытащили меня прогуляться на Терлецкие пруды в районе Новогиреева, которые я тоже денно и нощно благодарю за то, что они существуют. (Как, в свое время, наш народ не уставал благодарить товарища Сталина за то, что тот живет на земле. К счастью, его уже давно нет, а Пруды сохранились…)
Итак, в то утро мне нужно было заехать за Гургеном ровно в десять. Потому что он любит точность: если договорились в десять — значит, в десять, а не в половине, скажем, одиннадцатого или, не дай Господь Бог, в без десяти. Если опоздаешь, начнет ворчать и испортит настроение и себе, и другим. Так по секрету говорила о нем его собственная жена Аня. Согласно моим наблюдениям, она немного побаивалась мужа вообще и его неимоверной энергии в частности, которая перла у него изо всех пор, сублимируясь (если применять этот термин в физическом смысле) в неудержимое красноречие и колоссальную жизненную активность, которая вела и к продвижению по службе (он уже стал зав. отделом у себя в газете), и, как полагала бедная Анна, к супружеской неверности. Ее она видела в каждом взгляде, который он бросал на женщину, а также в каждом его позднем приходе (или раннем уходе), совершенно не желая, по-видимому, считаться с мнением доктора Фрейда о том, что у человека (и у мужчины, в том числе) существуют бессознательные влечения (либидо), насильственное вытеснение которых может плохо сказаться на психике. Не знаю, правильно ли я понимаю доктора Фрейда, но, как мне кажется, и я, и Гурген в этом вопросе, увы, придерживаемся почти одного мнения и образа действий, хотя я в этих прискорбных случаях каждый раз ощущаю искренние угрызения… Вплоть до следующего случая.
Однако прошу прощения, что в преддверии моего (и вашего) знакомства с абсолютно невинным в этом смысле существом меня опять потянуло на совершенно бесполезные рассуждения.
Я приехал к нему ровно в десять с четвертью и застал его еще в постели, а на нем сидел Ашотик.
— Машина подана, — сказал я.
— Вовремя прийти не можешь, — сказал Гурген. — Я вынужден был снова лечь. Садись завтракать.
Как ни отказывался, пришлось позавтракать второй раз. Аня мастерски готовит, и было очень вкусно, если бы не Ашотик: он относился совершенно несерьезно к кулинарным способностям матери — отказывался есть, отталкивал тарелку, бросал на пол ложку, а вилку норовил воткнуть в меня. Аня только и знала, что говорила: «Ашотик, не коли дядю Юру вилкой, мама тебя просит!», «Ашотик, не мажь дядю Юру маслом, он не бутерброд!» Как ни странно, Гурген взирал на эти явные изъяны в воспитании с полным спокойствием и даже с некоторым одобрением, чтобы не сказать — гордостью.
Выехали мы около двенадцати, и Гурген предложил отправиться на Терлецкие пруды, сказал, что знает: это самое тихое и малолюдное место даже в воскресенье. Терлецкие так Терлецкие — спорить с Гургеном бессмысленно: он сразу находит столько неоспоримых доводов в свою пользу, что делается тоскливо.
Читать дальше