Однажды летом Сафронов сказал мне:
— Давай навестим одного скромника-затворника, знатока истории России. Занятный тип, живописец и прозаик… У него полно достоинств, но есть два недостатка — не курит и не пьет. (В то время все мы, начитавшись Хемингуэя и Ремарка, старались подражать им и выпивки рассматривали своего рода выходом к свободе).
Скромный затворник Юрий Вронский, бородатый парень в свитере домашней вязки, жил далеко не скромно — имел собственный дом рядом со станцией метро Сокол. Целый деревянный дом в черте города! И сад! Для меня это выглядело пределом счастья (мое представление о счастье сводилось к благоустроенности). В доме Вронского было множество немыслимых штуковин (не скромного достоинства): мушкеты, прялки, гжельские подносы и… разобранный орган. После чаепития и бурных разговоров об искусстве, Вронский поднял руку:
— Давайте устроим музыкальную паузу! — и дал нам по свинцовой трубе от органа. — Дуйте в них!
— Куда дуть? — переспросил я.
— В сопло! — Вронский ткнул на вырез в трубе. — Раз взмахну рукой, дуйте один раз, два раза взмахну — дуйте два раза.
Обращаясь то ко мне, то к Сафронову, он замахал руками. В результате его сигнальной системы послышались величественные звуки, какая-то мелодия. Кажется, «Песня Сольвейг». Очень музыкальным оказался этот скромник Вронский.
Все это было давно и уже сократилось до игрушечных размеров, но «очарование момента» не покидает меня до сих пор. Почему-то прошлое всегда кажется лучше настоящего.
Отдельно стоит сказать об одной арбатской квартире, где по пятницам собирались молодые художники и поэты. Квартира называлась вычурно — «салон мадам Фриде», и представляла собой две комнаты с протертой поломанной мебелью, в которой проглядывала претензия на какой-то стиль. И в старомодной одежде хозяйки «салона», молодящейся напудренной старушенции в пенсне, с крашенными в яркий цвет кудряшками (ей «надоело все серое!»), тоже проглядывала некая претензия неизвестно на что (понятно, кроме замаскированной старости); скорее всего проглядывало тщеславие.
Всех посетителей мадам Фриде называла: «сударь, любезнейший». Впечатлительная, уязвимая, она все воспринимала слишком серьезно и от любого неосторожного слова гостя покрывалась бурыми пятнами и кипела от негодования. Тем не менее каждую пятницу мадам Фриде зажигала свечу под старинной лампой и на свет слетались творческие юнцы; приходили с папками рисунков, с тетрадями стихотворений; в «салоне» велись смелые, откровенные разговоры с ответвлениями в политику, что некоторых, естественно, настораживало.
Я изредка появлялся в том обществе, правда, сидел нахохлившись, словно стрелец, готовый в любую минуту выстрелить или уклониться от стрелы. Помню, мне сразу не понравилось фальшивое эстетство хозяйки, ее «птичий» язык, но среди гостей было несколько интересных художников и поэтов.
Маленький, взлохмаченный, безумный Михаил Гробман играл роль гения — шествовал по комнате строевым шагом и с надрывом читал собственные поэмы, при этом все время делал отступления — говорил о себе, что, понятно, — оборотная сторона малодушия, бессилия.
Закончив поэму, Гробман не терял времени даром — азартно делал монотипии: размазывал пятерней на стекле краски, прикладывал газеты и оттиски раздаривал посетителям «салона».
— Это предел фантазии! Со временем эти работы будут украшать лучшие музеи мира! — изрекал он, размашисто подписывая «шедевры».
Его притязания на всемирное признание подогревала мадам Фриде, подогревала, как мне казалось, искренне, без всякой губительной лести.
— Дивно! Восхитительно! Божественно! — шептала она, зажмурившись и сложив ладони на груди.
Я ничего не понимал ни в поэмах, ни в монотипиях Гробмана, но был уверен, что настоящий профессионал в своем деле более спокоен, и догадывался, что тот, кто делает в искусстве действительно стоящие вещи, ведет себя скромнее.
В «салоне» выступали худые, длинноволосые поэты.
— Бесподобно! Обворожительно! Трепетно! Волнительно! — горячо вскрикивала мадам Фриде, когда очередной поэт, вспотевший, красный, словно ему надавали пощечин, заканчивал чтиво.
Завсегдатай «салона» художник Игорь Куклес (имевший в Москве первую «домашнюю» выставку), по его словам, брался за кисти и подходил к холстам только когда возникал «эффект шара».
— Когда перед глазами возникает вся картина объемно, и начальные мазки органично смыкаются с концовкой, с завершающими мазками.
Читать дальше