А так — спустился средний класс отстаивать нажитое, отважно перегородил черному бандиту путь к отступлению, увидел Лешку, узнал в нем парня с тринадцатого, позвонил по домофону отцу. Тот вызвал уже и ментов, и скорую. Пока те добирались, икс-пять бы сто раз успел уехать, но водитель — в кожанке и с резаным лицом — оказался в драбадан. Высадился из своего броневика блевать и уснул лицом в снег. Не вышло ни битвы, ни линчевания.
Выбежавший Лешкин отец, Николай Павлович, потерял сразу голос, и помочь перенести сына из сугроба на ровный асфальт соседа умолял шепотом.
Милиция прибыла, всех как должно опросила, хоть и было очень заметно, что ей этим заниматься скучно, собрала подписи, телефоны, свинтила бесчувственного нарушителя, пошарила по его карманам из обычного человеческого любопытства и повезла его с собой карать по всей строгости.
Скорая приехала тоже. Посмотрели, поцокали, погрузили и забрали.
Сначала Николая Павловича пугали тем, что шансов мало, но когда он занес главврачу двадцать тысяч — половину своей зарплаты — Лешка стал цепляться за жизнь. Но ходить у пацана больше не получится, даже продай ради этого его отец их двушку, честно сказал главврач. Так что копите на каталку.
Николай Павлович не поверил, да и никто бы не поверил на его месте.
Жена погибла, родители умирают, как поверить в то, что сын — единственный, любимый, который должен был за всех них жить — вдруг стал инвалидом, что вместо жизни получит пожизненное в зассанной двушке?
Николай Павлович был покорный советский человек, и судьба ему за это выкручивала руки как хотела. Обоих дедов его государство забрало и убило, в утешение соврав бабкам про десять лет без права переписки.
Поэтому родители Николая Павловича росли боязненными, всегда очень не хотели оказаться в чем-то замешанными, и четко знали, что гражданин против государства — вошь. Любить эту чудовищную костедробилку они не могли, но и признаться себе в этом не могли тоже. И если Коля что-то от них и унаследовал, кроме двушки — это тихое преклонение перед безграничной силой громадного и могучего аппарата, перед всеми его шестернями и конвейерами, перед каждым его стальным хватким манипулятором и каждой его заводной говорящей головой — и исполкомовской, и милицейской, и парткомовской, и управдомовской, и президентской в телевизоре под Новый год.
И когда назавтра после случившегося Николай Павлович взял трубку, чтобы позвонить в отделение, куда отвезли беспамятного нарушителя, ему было страшно. Страшно было просить у государства хоть что-то, страшно вообще обращать на себя его внимание, вылезать из щели в кухонном полу и глядеть на него снизу в бесконечный верх.
Но он заставил себя. Набрал и вежливо попросил начальника. Объяснил, что у него случилась за беда, осторожно осведомился, когда будут звонить, нужно ли его участие в возбуждении дела, и даже — как чувствует себя задержанный.
По телефону ему сообщили, что дела никакого не будет, что вина задержанного гражданина не установлена, и что поэтому он отпущен из отделения, что нетрезв он не был, что свидетели своими показаниями могут подтереться, что Николай Павлович должен быть счастлив, что его сын вообще жив, а под конец договорились даже и до того, чтобы он шел на хер и не усугублял ситуацию на свою задницу. Понятно?!
* * *
Он возвышался над толпою — бронзовый и в то же время железный, попирая всеми своими тоннами безропотную русскую землю. Правая рука его была спрятана в карман — и поди проверь, скипетр там или маузер. Он был вдесятеро выше любого из корячащихся у его ног холопов, но с высоты его роста было видно: бурлящей толпе нет ни конца, ни края.
Он мог бы сойти на землю и растоптать их — но делать это было ни к чему. Он был неуязвим для них, насекомых, неуязвим и недоступен. Человеческое море прибывало, но волны могли надеяться лишь на то, чтобы облизать его сапоги.
За спиной его непоколебимо зиждилась Цитадель — его alma mater, источник его силы. И Национальный лидер знал: покуда стоит это великое здание, этот краеугольный камень российской государственности, будет стоять и он. А уж оно-то пребудет вечно. И в этом-то ларце, да в волшебном яйце…
И пусть беснуется толпа — ей не подпрыгнуть выше его подошв. Он будет стоять тут до скончания веков, памятником самому себе, бессмертному и бессменному.
Но тут через глупый гомон толпы ему послышался шорох. Еле заметный, но заметный все же, он не мог ускользнуть от его ушей. Сзади, из-за спины…
Читать дальше