Вспоминал... И снова восходило солнце вчерашнего дня, но теперь оно было ночным, призрачным. И призрачною представлялась Москва. В ней, в этой Москве, мой Ванчик причислял себя к детям Ивана Грозного, воображение не знало предела, бывшая жена моя сидела в гвоздевской комнате и смотрела мне же в лицо, и я был на детском стульчике перед ней чем-то унижен — может быть, мой страстью. Люди, знакомые и незнакомые, страдали, любили, жизнь некоторых подходила к концу. Старик, который называл себя Йедо, у себя в комнате слепо уставился в ту сторону, где все еще жила курсистка, невеста мертвеца, чужая жена, а потом вдова, — ей он посвятил свою жизнь.
«Я начинаю верить в приметы не менее Сары Бернар и боюсь повторять мое приглашение: уж если мне очень хочется кого-нибудь увидеть, счастье мне изменяет...»
А мужчина с темным, в глубине такси, лицом летел уже за Белорусским вокзалом, стремясь успеть к урочному часу на Беговую аллею, где неподалеку в стойлах темнели и чутко прядали ушами кони самых драгоценных и чистых кровей.
— Паля! — говорила между тем Анна Николаевна. — Милый Паля! Тебе не скучно, мальчик? Возьми яблочко.
— Анна Николаевна, — подходил я к ней, — Новый год! Вы же Санина — сама история!.. Как же Новый год без вас? Что будем делать?
— Новый... — смотрела на меня недоуменно, словно возвращаясь из другого мира. — Вы озорник! Пусть он будет без истории! А я разрушилась... Бездарная старуха! Диабетчица.
От нее осталось вот что: а м п о ш е. Класть в карман. Выражалась по-французски. Как всю жизнь не могла без французского прононса и картавости произнести слова «шофер». «Шоф-фё-ор», — выговаривала она загадочно. А м п о ш е витало над сценой последнего объяснения с тем же Валентином Павловичем Лопуховым, когда сама Анна Николаевна лежала в больнице водников в предсмертном забытьи и ничего не могла бы изменить. Оно, это а м п о ш е, имело вид гадкий и улыбалось мне злорадно.
Часы в столовой начали бить так громко, словно они волновались. С последним звучным ударом я, не выдержав минуты, бросился в чем был на улицу. Мне вдруг сделалось необходимым — что же? — обонять, осязать... И эту, такую странную для меня, ночь, и Москву. Я выбежал на середину переулка и замер. Город! Он был загадочно-прекрасен и чист под свежим легким снежком; он одновременно темнел и белел, затаенно сиял. Откуда-то долетали слабые возгласы, от дома артистов шел музыкальный раскат. И какое-то движение чувствовалось, хотя — никого и нигде. Я тут же понял: облачное небо отражало свет, его становилось все больше — вверху и внизу розовело, ширилось. Ветра не ощущал ни малейшего, но уже вблизи телефонной будки, разметав снежный прах, один, давно сухой, сморщенный лист гонялся за другим, как будто хотел спросить: где моя молодость?..
Юрьев день. В больнице водников
Тетя Наташа, словно решив наконец про себя, сказала третьего дня:
— Юрка был хороший — такой же хороший, как и ты!...
А я-то думал!.. Юрка. Но думать о нем было неприятно.
После истории с пропавшими туфлями видел его однажды, даже говорил. Вернее, со мной говорили. Фигура эта поразила меня тогда же — и не зря. Это, как я думаю теперь, был новый человек, неизвестной прежде породы. Его спрашивали по лопуховскому телефону, голос осторожничал — с чудовищным акцентом. Сказал Валентину Павловичу.
— Юру? Он должен быть во Вьетнаме...
И уносясь куда-то — к себе в министерство, в институт на лекции, к черту в пасть, — крикнул с лестницы:
— МГИМО!
Как будто это слово все объясняло.
Но пора уже рассказать о нашей встрече. Некоторое время не хотел ничего знать о семье Валентина Павловича — той, что на Беговой аллее. К чему? Валентина Павловича хватало. К тому же, благополучие и, как следствие, эгоизм, который чуялся на расстоянии, нежелание сострадать кому бы то ни было, — меня не привлекали. Хотя это и противоречило моей программе: все понять, пропустить через себя... Знал, что иногда приезжала к бабушке хвалимая ею дочь Лопухова — одна или с мужем. Оба, если не ошибаюсь, тогда были студентами. Ее не видел ни разу. Зятя видел — он бывал на ипподроме, среди приспешников Валентина Павловича. Увиделось вот что: выше среднего роста, ничего запоминающегося, кроме безволия. Оно, безволие, смотрело пустыми глазами, светлыми, носило хороший костюм.
И оно же позвало меня в дальнюю комнату, когда я пришел, как обычно отперев входную дверь доверенным мне ключом:
— Мы вас ждем!
Читать дальше