Мы подозревали за собой слежку и — пошучивали над этим, посмеивались; показывая одними глазами на ту стену в комнате, что выходила на лестничную площадку, кто-нибудь прикладывал палец к губам, шептал: «Внимание! Они подключились...» Потолок в комнате высоченный, под самым потолком действительно что-то чернеет — вроде отверстия. Словом, чепуховина. Иногда, правда, самым неожиданным образом, эта чепуховина подтверждалась. Был, например, такой Яковлевич, или Яклич, фамилию никто не мог запомнить — ускользала; без имени, пожилой, бывший моряк, показывал кому-то из нас свои стихи. Там была война. Она, виделось мне, грузно дрожала студнем, в мутном, подвижном и застывшем одновременно попадались хрящеватые, кожистые кусочки... Они словно давали знать: э т и м можно прожить. Яклич казался невозмутимым, только чернел тяжелым мрачноглазым лицом, обугливался, когда особенно уж допекали... Чем же? Не топтаньем его стихов, их почему-то щадили, — глухим смирением пополам с чем-то безжалостным, трудноопределимым. Впрочем, некоторые принимали его всерьез.
Надо уточнить: у Кляйнов он не бывал — все же много старше всех, да и не приглашали; достаточно того, что сам перехватывал кого-нибудь у городского сада имени Луначарского. При этом выспрашивал очень уж настойчиво: «Что пишет Франц? Как у него с работой? Кажется, он хотел идти в обком? Говорил кто-то...» Проявлял участие, торопил события. Франц в обком партии ходил, разговор имел, именно с Гуляевой, курирующей культуру; жалоба такая: третируют по национальному признаку, оттого что немец. Печататься невозможно, Союз писателей и местное издательство — лавочка для своих... Всего этого Якличу не говорилось, хотя он в конце концов узнавал какими-то путями. Вот всплывает в эту самую минуту одно соображение: некоторые подозревали Яклича в доносительстве, вернее, в профессиональной работе на свою Контору; но эти же подозрения и провоцировали невольную откровенность, потому как за спиной Яклича-то был кто? или что? Сила охранительная, она же губительная; в сердцевине этой самой силы — иррациональная мертвая точка. Никого и ничего. Как завороженный, смотрел в эту точку весь тот народ, что посещал литературные кружки, студии, что мыкался там со своими идеями, мыслями, мнениями, обреченными небытию.
Однажды осенью встретил Яклича на проспекте Победы, недалеко от банка, в первый раз видел его в таком состоянии: подмигивал и подхихикивал странно, тяжелое лицо распустилось, словно сняли в нем некие закрепы, зажимы, чернота из него ушла, — догадался, пьян, хотя на ногах не покачлив.
— Лето прошло, а вас — ищи-свищи... — бормотал неузнаваемо. — Не-е, ребята, так дело не пойдет!
— Какое дело, Николай Яковлевич? — спрашивал я недоуменно.
— Ищи-свищи... — повторял радостно и, казалось, бессмысленно. — Не-е, попрыгунчики вы мои, я за всех вас отвечаю!.. Пасти должен. У-у!.. — тоненько завыл он, глядя на меня даже с каким-то подобием нежности, впрочем, пугающей, скверной и на нежность слабо похожей.
Я догадался, о чем он, и мне стало худо; другого толкования его речам просто не могло быть: он собирал все о нас, добирал последнее, отчитывался, и, может быть, сейчас душа его, черная, отделившись от него, была там, где на чьем-то столе лежал немилосердный отчет... Вдруг Яклич глянул на меня трезво, смутно, точно издалека, и, ничего больше не прибавив, быстро пошел прочь. На минуту я прислонился к стене — мне понадобилась хоть какая-то опора. Дом, чудилось, вбирал меня в себя — это было то самое полукруглое здание в конструктивистском духе, памятник архитектуры 38 года, откуда выносили когда-то гроб с телом моего отца... Еще будет многое в моей жизни и не раз еще в решительные моменты, когда неведомая сила потопчет меня и, отвратив взгляд от всего уличного, униженный, стану вглядываться лишь в самого себя, пытая, имею ли право продолжать эту жизнь, счастье или несчастье существовать, полукруглый дом, он всегда тут как тут, — он не даст упасть, полукруглый — не выдаст. Но, разумеется, памятная доска с 38-м годом тут ни при чем!
Был еще один иезуитский расчет — я о слежке. Кляйн признался: как-то сидел без работы, не хуже Франца, где-то: сторожил перед этим — ушел, потому что замучился, сторожить не так-то легко, распространенное мнение врет, психика на пределе; так вот, проговорился при встрече случайной Якличу, что работу в ближайшие дни нужно найти позарез, посмеялся еще — нет ли у него, Яклича, чего-нибудь на примете? Да хоть бы чего угодно!.. Тот посочувствовал вроде бы, но сказал определенно: у них в гостинице «Патриот», где он кадровиком, ничего подходящего. Не пойдет же Кляйн в швейцары! Кляйн дрогнул тогда: в сволочисты привратники, из которых вербуются те же наушники и заушатели, не хотелось, пусть мы и люмпен-интеллигенты, как аттестовала всех нас — в припадке злоязычия — наша общая знакомая, улетавшая тогда в Киев, как она думала, навсегда.
Читать дальше