А было у тебя так, что ни от чего иного твоя жизнь не зависела, как единственно от благорасположения случая, принявшего обличье человека с ножом... Их явилось тогда перед тобой в полутьме ржевской привокзальной, возле железнодорожного клуба, человек шесть-семь. Главарь, высокий, статный, выступив из полукольца отрезавших тебе путь, ударил с подседа, снизу — ударил ножом в живот. Ты стоял перед ними беззащитным, руки в карманы плаща... Нож прошел между пальцами, прошив только кожу. Только кожу да всю одежду. Повезло тебе, смерти ты еще не заслужил. Ее, косую, тоже надо заслужить.
...На то место, где я у п и р а л с я, краном уложили балку.
Но заслужил ли ты жизнь?
Слушаю ночь. Труба запела в отдалении, сразу взяла чисто, стала поднимать выше и выше. Мучительно-знакома мелодия. Одинока в ночи труба. Кто же это? Неужели молодой Хомченко? И он играет для меня? Хомченко обещал это сделать, а я не поверил, хотя голос внутри твердил: «Он тебе правду теперь говорит».
— Хочешь, я сыграю для тебя? — говорил Хомченко, и на лице его бродил неуверенный свет. — Стройка к концу идет, уедешь ты... Скучно без тебя здесь будет! И вот я в честь тебя сыграю — приду попозже.
Слова эти были прекрасны сами по себе. И не возгордился я ни на минуту, а горячо благодарил всех, с кем довелось вместе жизнь делить, в себе благодарил — правых и неправых, счастливых и несчастных, удачливых и заведомых неудачников. И бригаду: Ивана Козлова, Зенкевича, Алексея Карпова, бригадира Голованова, Славку Смелко, Гришу с вечно разбитым носом — Пиболдика, Саньку Композитора, малого Евтифеева, Мишку Настина, молодого Хомченко, Андрея Хохла с братом, Веру и Валю, Митю-с-медалью, Валентина Недомерка, Копченого, Капустина, Кольку Бондаря, двоих Свояков, деда Савкина, Пименова...
— Жалкий я теперь человек, — сказал еще Хомченко, может, самое главное в своей жизни сказал в первый раз. — Всех жалею, никого обидеть не могу... А давно ли был злее злых!
Видел его в ту пору, когда он был «злее злых», после драки со старшим братом, — с опухшим мальчишеским лицом, без шапки.
— Матушка моя, родимочка! — причитала мать Хомченко.
— Вот тебе и родимочка, — толковали о драке местные. — Разъязви такую родимочку!..
Молодой — у него шелушится кожа на лице и лопаются от весеннего ветра губы. До крови, до страдания. Это я знаю по себе. Как же он с кровью-то благодарение одинокое свое играл?
Труба, и отзвучав, звучит. И, слыша этот звук в себе, я понимаю, что навсегда теперь я жалкий человек.
Возвращение из Беломорска. Толики
Только что вернулся из Беломорска. Был там полных двое суток. Снова с непонятным волнением вглядывался я до боли в глазах в даль Белого моря, теперь уже растревоженную, в серо-синих вытаинах и оттого запестревшую...
Войдя в комнату, смахнул куртку с плеч и кинулся на постель, — все не мог опомниться от встречи с одной, которую я не знаю и никогда уже не узнаю: я с ней не знакомился, а только глядел...
Видел ее на вокзале — в негромком, маленьком зале, — на соседней скамье с книгой, сидящей нога на ногу У нее были живые темные глаза, слегка выпуклые, смуглость в лице, широковатом, чуть ли не татарского полета скулы, полные губы. Она была в полусапожках на остром каблучке — ладная и очень хороша!
Самым же главным было в ней то, что она смеялась на все смешное, — а в зале оказался смешной старик-говорун с его «пензией», «тады» и «доси», а также мореманы-зубоскалы, — что она, чувствовалось, добра, быть может, простодушна. Я знал одну женщину, в другой жизни, которая смеялась вот так же необычайно: соблазнительно, обещающе, не задумываясь. Ее ненавидели за этот смех ненавистники, ревновали ревнивцы. Готовность смеяться в ней была поразительна.
Так и этот смех был праздником для всех. Думалось: сегодня ты живешь, а завтра тебя не будет; но и в небытии будет ее смех, будет эта живая радость.
Проходом пошла девочка с портфелем на бечевке через плечо, за ней собака с опущенным хвостом, нюхающая след.
Теплый тугой ветер дул над мостами, над Выгом, над станцией.
Сели в один вагон. Кажется, ехать ей было далеко: тотчас она разделась, стала слушать солдатика с Гомельщины, едущего в отпуск. Мне же скоро надо было сходить, я поместился у выхода. Она пошла к проводнику, оставив гомельского, негромко что-то ему сказав с улыбкой. Проводник уже держал, стоя в дверях своего купе, стопку постельного белья. А меня как ударило: так она была прелестна, таким живым, радостным было выражение ее лица, всего ее стройного тела, самой походки.
Читать дальше