Взрослый Ванчик потом будет в течение двух лет жить на Беговой, в огромном Г-образном доме рядом с ипподромом — ограда его вымахнет близко за железным сараем с привалившимися к нему ящиками стеклотары. И ни разу не потянет его туда, где бывал со мной, где вскипает, клокочет серая пена поверх гигантского варева, где от слитного крика на одной ноте срываются голуби обезумевшей, распадающейся стаей и где я искал способа утолить любопытство к людям и обстоятельствам, может быть, к самому времени. Такова, говоря словами одного человека, химия моего организма...
Довольно поздний вечер в Монетчиках. Только что пьяноватый горбун выламывался перед двумя распустехами в экономном освещении Пятницкой, я бежал мимо; и вот уж я в своем углу — Ванчик мой спит на раскладушке. Я гляжу на него с нежностью, с жалостью — жалость эта жалит меня в самое сердце, и я сознаю, что виноват перед ним кругом. Матери у него, я считаю, нет: Катерина вышла в Москве за своего Василия, мы разошлись. Надо было, как считает моя мать, за ней с м о т р е т ь, а я плохо с м о т р е л... Ваня мой, хочется сказать мне спящему сыну, я виноват!
Слышно, как кто-то бежит на улице; у Якова Борисовича тихо, точно во сне, бормочет радио, и мне приходит ни ум, что в моей жизни, пожалуй, мало смысла. Как совсем нет смысла в том, что я нынче проигрывал последнее на бегах. Как не бывало смысла в виденных мной ипподромных людях — захудалом льве с седой в зелень гривой, или в знаменитом краснолицем старике со сквозняком серых волос, консультирующем походя хмыря в зеленой трикотажной рубахе, с толстым животом. Или в громадном вечном парне в черной фирменной рубахе, в толстухе с вышивкой на груди и в очках с цепками... Или очки с цепками появились позднее?
Стукнула дверь, Яков Борисович вышел в коридор, тяжело прошаркал в кухню — брякнули плошки. Надо бы выйти к нему...
— Вы не видели здесь моих внуков? Я имею в виду четвероногих? — Бравин поднял лохматые брови, оглядывает углы, кряхтя заглядывает под стол.
Кошки у него разбежались. С появлением Ванчика он больше не называет меня «молодым человеком» и «молодым интеллигентным человеком». Они быстро поладили. Яков Борисович угостил его желудевым кофе, Ванчик же получил доступ к толстенной английской книге по боксу, изданной в двадцатые годы и вывезенной, кажется, из Германии, где Яков Борисович бывал. В ней полно цветных иллюстраций. По вечерам сидят вместе перед телевизором, разогревают суп, когда меня долго нет... Я вас понимаю, Яков Борисович! Я вас хорошо понимаю. Мне хочется сказать ему это, но я ничего не говорю. Или говорю незначащее. Да разве так уж важны слова? В первую очередь, отношение, улыбка. Важна, черт возьми, приязнь!
А на следующее утро оказывается, что ничего нет важнее и драгоценнее слов — самых простых, утренних. Жидкий свет заливает комнату — еще рано, — форточка открыта, и кто-то с улицы затмевает собой окно, заслоняет форточное отверстие широким бурым лицом; глаза у человека мигают, вылетают слова:
— Я же вижу, как ты бьешься! Давай помогать друг другую.
Николай плотник. Еще две недели тому назад я его не замечал, не было нигде, вдруг появился шут гороховый, громкий — в распашонке клетчатой — мохнопузый... Год 1928-й — синеет наколка не на руке, как водится, — на груди, в когтях у орла. И когтит орел, когтит...
Этого же года наколки я и потом встречал — многие из того поколения блатыжились, уходили в блатные. И вот совсем недавняя встреча, в новом времени. 1928-й год ехал в автобусе утром 15 мая, на нем — кепка черная искусственного каракуля, ремешок из кожзаменителя охватывал затылок; в глухую клетку плащишко распахивался на груди. И грудь была смугла под расстегнутым воротом рубахи заношенной, коричневые брюки мешковаты, дешевые черные полуботинки тщательно начищены. Лицо у 1928-го было сморщенным, шершавым, точно его долго оттирали пемзой; он был курнос, глаза прятались глубоко, задавливались лбом; в темных волосах — просверк сединки. Рука на поручне была сильной, цепкой, мохнатой, тоже с наколкой, только бледно-синей, непонятной, — должно быть, ее сводили, но уничтожить не смогли. Он почувствовал мой взгляд — почувствовал всей бедной шкурой: что-то дрогнуло в его задавлинах, рука цепенела... Выпрыгнул там, где сходят на ЧТЗ, побежал, оглядывался на автобус.
Звонила из Губерлинска Бестужева, Разговор прерывался и — возобновлялся ею:
— Встретишь ли?..
— Встречу...
Голос ее показался мне родным, забытым, жалостно беззащитным в той беспросветной ночи, какая, представилось, разделяла нас, текла из трубки. Точно самой Бестужевой не было больше среди живых, и только ее голос где-то томился, скитался.
Читать дальше