— Но я выиграл войну! — кричит он в каком-то исступлении. — Я выиграл ее, да — и вот мои трофеи!
Это его третья война. Он проделал ее на танках. В пустыне. Первый танк был подбит в первый же день, экипаж остался невредим. Второй танк был подожжен на третий день. Один тяжело раненый. Аншель взвалил его на плечи и побежал в полевой госпиталь. Пулеметный шквал. Раненый убит. Аншель остался невредим. С тех пор он повторяет: «Ты жив, ты — победитель». Простые слова? Но их значение от него ускользает. То ли он наследник всего, то ли жертва недоразумения — но он не чувствует ни радости, ни печали — ничего, кроме любопытства. Слишком многое развернулось слишком быстро; у него все еще кружится голова. Он — победитель? Заемная роль, заемное существование. Он краснеет всякий раз, когда какой-нибудь Джамиль, какой-нибудь Мохаммед дергает его за руку. Их-то роли никак не заемные. Победители друг на друга непохожи, зато у побежденных всюду один и тот же мрачный, загнанный взгляд, одна и та же умоляющая улыбка. Побежденные дети всюду одни и те же, и в разрушенном мире им только и остается продавать развалины. В конце концов побежденной оказывается их невинность. Их — и Аншеля, конечно, тоже. Что сказать в его защиту? То была война между его и их детством. Но это не мешает тому, что для него, победителя, победа мало-помалу теряет — не смысл, не необходимость, но вкус счастья.
И для того, чтобы выдумать его снова, он приходит по вечерам на эту площадь, где кажется, что победа и путь к ней выкроены по человеческой мерке.
— Признайся, что ты сердишься, — стараюсь я его раздразнить.
— Замолчи!
— Знаешь, этого не надо стыдиться!
— Не надо? Ты в этом уверен?
Не знаю, как Катриэль говорил бы о войне, о победе. Никогда не видел, чтобы он сердился, кроме одного раза, я вам потом расскажу, как это было. Но как сдержать слово, которое я ему дал: сказать за него то, чего он сказать не смог, и спасти его от забвения? Жив ли он, да и жил ли когда-нибудь?
Опускается вечер. Раскаленное небо синеет, потом сереет; вот-вот оно почернеет совсем. Солнце, обращенное в бегство, покидает плотные, красные по краям, проколотые золотом облака. За стенами, за башнями, молча перегруппировываются батальоны теней.
А перед Стеной, озаренные мигающими свечами, последние верующие приступают к молитве Маарив. Наши товарищи подсаживаются к нам один за другим. И Аншель, в ярости, отбрасывает свои разноцветные открытки, и кричит:
— Смотрите на меня! Я жив, я победитель! Чем я могу это доказать? Да лицами, лицами! У меня карманы полны ими!
У меня тоже. п
А вот в Европе конец войны был иным. Хоть мы и выжили, но твердо знали: никакой победы нам не позволят. Страх повсюду шел за нами, и страх повсюду шел впереди нас. Страх говорить и страх молчать. Страх открыть глаза и страх их закрыть. Страх любить. Ни цельности, ни свободы: мы были ни живы, ни мертвы. Благодеяний мы не хотели. Жалость внушала нам отвращение. Мы были нищие. Нас вырвали с корнями, лишили родины, никто нас не хотел: шло время, и люди, чтобы откупиться — или, может быть, защитить себя — уже отталкивали нас и даже упрекали за свою взбаламученную совесть.
В течение нескольких лет я проводил целые световые дни в негостеприимных кабинетах полицейской префектуры: разрешение на проживание, разрешение на работу, разрешение на поездку, выездная виза, обратная виза, удостоверение о месте проживания, формуляры, фотографии, удостоверяющие личность, допросы и унижения, унижения без конца. Выжившие стали ошибкой и лишним бременем. Никто нас не Хотел. Подмандатная Палестина нас отталкивала. Американское правительство бдительно стояло на страже своей скаредной системы квот. Самые либеральные страны поворачивались к нам спиной и помогали искать убежища где-нибудь в другом месте. И всюду с нами обращались, как с незваными гостями, как с отшельниками, неизвестно для чего вернувшимися в мир. Победители не смели посмотреть нам в глаза: мы были живым доказательством их вины. А хранившие нейтралитет по-прежнему не интересовались нами.
Отвергнутый живыми и мертвыми, я решил вернуться в родной город, не зная, собственно, что бы я хотел там увидеть, и боясь это узнать. Может, меня тянул туда ребенок, которым я был, которого я там оставил, — не то как заложника, не то как стража. Я не знал, что и ребенком, и городом завладели безумцы, не знал, что и ребенок, и город в плену.
Это возвращение было похоже на сон. Я скитался по своему кварталу, по своему детству, я бродил у своего дома. Из подворотни на меня залаяла собака, словно желая прогнать привидение. Много часов я ходил и ходил по городу, чтобы все увидеть, все унести — от улицы к улице, от удивления к удивлению, от мучения к мучению — и все надеялся, что в конце концов кто-нибудь меня разбудит и спросит, чем я хочу заняться, где буду жить, надолго ли здесь. Никто меня не узнал, и я не узнал никого. Но ведь в этом прошлом меня ожидал ребенок! Я боялся пойти за ним, я знал, что один из нас умер. Но я знал и то, что только он может привести меня к нашим учителям, которые в глубоком трауре сидят на перекрестке и судят прохожих, оставаясь невидимыми для всех.
Читать дальше