– Вами займется Гендель, – говорит он. – Наш лучший садовник с секатором.
Я извиняюсь. Извиняюсь. Извиняюсь…
– Гендель, когда ты прекратишь извиняться? Извиняться должны они. Они ж именно за этим и приходят – извиниться. У нас тут исповедальня.
Я доводил своего духовника до отчаяния. Его долг и моя подготовка заставляли нас сидеть рядышком в накрытой покрывалом кабинке, тонкой решеткой греха отделявшей нас от кающегося грешника.
– Я грешен, отец мой.
– Ты говоришь о грехах плоти или о грехах совести, дитя мое?
– О грехах плоти.
Да, сплошь грехи плоти; совесть не мучает никого.
– Начинай.
Ох, эти долгие пятницы, те же самые истории, каким бы ни был рассказчик, рассказы одинаковы. Никаких доказательств, что у отдельной личности имеется своя жизнь. Что-то стянул в магазине, поколотил жену, прогулял работу, изменил, неверность, неверность, неверность, общий знаменатель преступлений. Мужчины хвастались – это выдавали голоса; женщины дрожали и плакали. Помню, была одна, редкая, с которой священник был особенно резок. А натворила-то всего, что однажды ночью решила разобраться с зазором у себя между ног. Давно забытым, где когда-то располагалась голова ее младенца, зазором, дарившим некогда наслаждение ее мужу, а теперь ставшим сливом для джина.
Она сказала:
– Я не люблю его, но должна была его иметь. До сих пор я никогда не желала мужчину – чтобы вот так сильно.
– Мне очень жаль.
– А вдруг об этом узнают дети? Вдруг узнает муж?
Я не стал говорить ей: «Твой муж каждую пятницу приходит ко мне облегчать свою совесть – после того, как в четверг, день получки, ходит к проститутке облегчать свое тело».
Вместо этого я сказал:
– Вы больше никогда не должны видеть этого человека. Молите Бога, чтобы Он помог вам.
Она ответила:
– Мое тело думает о нем.
А я подумал о ее теле под его бедрами.
– Мне очень жаль.
Мы со священником размашисто шагали по тенистому Семинарскому бульвару. Ветер развевал наши одежды, обнажая носки на коротких резинках и длинноносые ботинки на шнурках. Я следил за нашими ногами, стучавшими по брусчатке на четыре такта в ритме сердитого священника. Он читал мне нотацию о том, чего Господь хочет от Рода Людскою, но не видел Божьей Воли в расступившихся тучах, из которых золотым желтком проглянуло солнце. Не видел ее в огромных деревьях, чьи кроны порабощал ветер. Божья Воля, эта голубая планетка. Божья Воля – мы, дух во плоти и кости.
– Она совершила великий грех.
Ой ли? А если бы я сказал ей, что она должна возблагодарить Господа за свои чувства?
Возблагодарить за свое тело, за его тело, за их наслаждение? Стала бы она после этого больше любить Господа? Или же меньше?
Но я ничего не сказал священнику, для которого ветер мог дуть или не дуть. Солнце могло сиять или не сиять. Он выговаривал мне об эрекциях, о том, как сам управляет ими, а мне хотелось сказать: «Черт побери, мужик, да она не об эрекции говорила, а о самом волнующем, что ей довелось пережить за свои сорок два года».
Зачем она сидела в будке и рассказывала об этом двадцатипятилетнему девственнику?
Как там говорится в моих конспектах? «Чтобы понять проблемы своей паствы, священнику не обязательно самому с ними сталкиваться. У него власть от Господа». А как быть с воображением Господа? Из Моцарта, милого, пьяного, божественного Моцарта вышел бы священник получше моего. Я сидел один в своей полутемной комнате, за спиной у меня – лампа под абажуром, и внимательно слушал конец «Свадьбы Фигаро», где графиня Альмавива дарует прощение тем, кто мог меньше всех на него рассчитывать. Прощение. А я?
Я не преуспел в роли священника. Пропало смиренное желание взять свой медицинский саквояж и требник и уйти в больной языческий мир. Не хватило авторитета. Не хватило воображения. Легко было Гласу Господню звучать, как мой собственный, плюс форте. Священное Писание полностью оправдывает меня, но странное дело – точно так же оно оправдывает и остальных знакомых католиков, и ортодоксов, и либералов. Я не хочу быть несправедливым к католикам: то же можно сказать об иудеях, мусульманах, баптистах, методистах, кальвинистах, евангелистах, свидетелях Иеговы, адвентистах седьмого дня и обычных фанатиках, что есть повсюду. Самое чудесное в Писании – его приспособляемость. Я не терял веры в Господа, но давно разуверился в людях.
А в женщинах? Посмотри на нее, стройную, как тростник Соломона, с локонами Авессалома. Что делать с красотой? Я никогда не был полностью уверен…
Читать дальше