Вечерняя Москва в клубах пара и ярких, слепящих, как фары автомобиля, фонарях, казалась нереальной. Хотелось на чем-то остановиться, задержать, но всё мелькало, бежало, не давалось и в то же время оглядывало тебя, такого чудного, в узкой коротковатой шинели и в тупых яловых, плохо начищенных милицейских сапогах. А Гришка с чемоданом, который сегодня в полку казался чуть ли не ряженым, вдруг вписался в эту Москву, просто прилип к ней, вечерней, шумной фонарно- и неоново-черной столице — и был как бы свой, шел от автобуса, минуя огни метро в какой-то людный проулок, словно всю жизнь здесь ходил и два часа назад не дрожал от страха, что вдруг чего-нибудь напеременят и из полка не отпустят.
Борис хватал всей грудью морозный городской пахнущий камнем, ржавчиной, копотью — чем угодно, только не небом и елкой, — воздух и всё не верил, что он снова в Москве, в городе, где сплошная воля и свобода. Так бывало с ним всегда и всегда кончалось ничем. Москва никогда не давалась в руки. Она была, как строптивая девчонка, что ластится, но не позволяет… и только изведешься и устанешь, и со злобной тупой радостью уползаешь назад в полк: ах, пропади оно всё пропадом!..
Так было и раньше, когда он мальчишкой приезжал на выходной из Серпухова. Так было и позже, когда выходил вечерами из общежития, потому что хоть общежитие было в Москве, но самой Москвой никогда не было. Москвой никогда нельзя было наглотаться вволю, так, чтобы осточертела, чтоб глаза на нее не глядели, обожраться, как до войны мороженым, а теперь — водкой. С Москвой этого не получалось.
«И слава Богу», — думал Борис, невесело глядя на круглые носки своих фараонских сапог. Они вышли на другую улицу, параллельную той, по которой ушел автобус. Тут света было поменьше, но всё равно много. Окна оплывали желтым, и фонари горели не реже, чем в полку вдоль забора над проволокой.
— Только не тушуйся, — предостерег Гришка у высокого нового дома с вывеской «Парикмахерская». Из подъезда пахнуло свежей краской и этот запах прорезал плотный холод улицы.
— Не тушуйся только, — повторил, словно подбадривал самого себя. Невысоко, так поднимемся, робковато улыбнулся, обходя новенькую кабину лифта.
— Как к генералу идешь, — пошутил Курчев.
— А чего… Он всё может! Захочет — и в Москву меня перетащит. Связи большие…
— А чем дома нехорошо?
— Дружки, — вздохнул Гришка. — Боюсь, по-новой пойдет.
— А как же благородная миссия деловых людей? — хотел было спросить лейтенант, но не успел. Шедший впереди Гришка остановился на площадке у высоких окрашенных под дуб дверей.
— Погоди, — обернулся к лейтенанту. — Стань так, чтоб видно не было, а то испугаешь.
«Мильтон я, что ли», — подумал Борис и осторожно, чтобы не вымазаться о свежую краску, прижался к подоконнику полумарша.
Задребезжал звонок и тут же следом раздалось:
— Привет Игнату Трофимовичу!
— А, Григорий Батькович! Милости прошу. Разоблачайсь. Ноги только сними. Видишь, паркет…
Курчев мысленно поблагодарил Федьку Павлова за пару домашних теплых носков.
Дверь щелкнула замком, но почти тут же открылась и зычный голос позвал:
— Где ты там, вояка?
На площадке в пижамной куртке и брюках, вправленных в белые бурки, стоял кряжистый прочно сработанный человек. Лицо у него было сердитым и властным.
«Ого!» — подумал Борис. Хозяин квартиры вполне тянул на большого начальника.
— Проходи. Прохаря толькр скинь. Паркет.
Пол действительно сиял, но прихожая и видная в распахнутые двери комната имели вид не жилой, скорее показушный. Горка с посудой, диван и ковер над диваном, стол с роскошной скатертью — всё было новым, нетронутым, будто люди жили отдельно от мебели, не притрагиваясь к ней.
«У дяди Васи не шикарней», — подумал Борис. Хозяин, не дожидаясь, пока лейтенант разденется, ушел назад в комнату.
«Ну и ну», — хмыкнул про себя лейтенант. Те немногие лагерники, которых он успел повидать в редкие наезды в полк, были какие-то быстроглазые, не то чтобы прибитые, но явно приниженные, готовые тотчас сбегать что-нибудь принести, подать, а этот был небрежен, презрителен, как человек, которому много позволено.
«Что ж, он дома, а свой дом — своя крепость», — улыбнулся Курчев, оглядывая квартиру. «На каждом долларе комья грязи, на каждом долларе следы крови», — неожиданно вспомнилось, но оборвал себя: — Не пыли цитатами. Жутко этот хмырь на кого-то похож. Ей-Богу, генерал.»
Из двух сидевших в креслах никак не хозяин, а облезлый красноглазый Гришка выглядел недавним лагерником. И лицо у Гришки было заискивающее, и глядел он на своего приятеля как-то уж чересчур восхищаясь.
Читать дальше