Дома Пашка плачет и костерит Леокадию:
— Ты ее сгубила…
— Грех тебе, Пашечка! — пугается тетка и сама напускается на Пашку: — Это ты Любу сгубил. Твоя вошь была…
Утром Челышев тащится на окраину к бараку, куда, как объяснили в больницах, свозят умерших от тифа. Сторож лениво гонит Пашку, но Челышев крутится возле барака и вскоре забирается в покойницкую. Тела лежат штабелями. Те, что в нижнем белье, вперемежку с голыми; мужчины — с женщинами.
— Мамку найти надо, — объясняет Пашка возчикам, что выносят трупы и бросают на телегу.
— Айда, подхватывай, вдруг попадется, — шутит пьяный парень, и Пашка покорно берет за ноги желтую, в больших бурых пятнах женщину. («Как лошадь в яблоках», — сравнивает машинально).
Матери нигде нет. Но Челышев каждый день тащится в морг и не то чтобы сходится с возчиками, но все-таки пьет с ними самогон в отгороженной каморке. Тут тепло. Пыхтит выведенная в фортку «буржуйка», а матюгня мужиков Пашке не мешает. Он одеревенел и прочих слов, кроме «да» и «нет», не помнит.
«Ох, и старый ты, Пашка… Прямо мудрец-философ…» — все чаще вспоминает Челышев материнские слова, что теперь открываются ему новым смыслом: «Ох, и чужой ты, Пашка!», или: «Ох, и жестокосердый!», или: «Не любишь ты меня, Пашка!»
«Люблю!» — хочется закричать на всю нагретую каморку, но голос уходит куда-то вовнутрь и там тычется в ребра. Пашка не знает, где мать, но догадывается: ей одиноко. Он вот пьянствует с мужиками, а ей нечего выпить. Найти бы, похоронить по-людски, а весной приходить на могилку и шептать: «Мам Люба…»
«Прежде надо было думать, — злится Челышев на себя. — Раньше, когда она еще не пила и верила, что вырасту ее опорой и утешением. Ничего не скажешь, порадовал я ее «невесткой…»
— Айда к нам насовсем, — усмехается пожилой возчик. — Пока тифушка да голодушка, этих возить — милое дело. И сыт будешь, и на посля запасешься.
«Какое там «посля»?» — мрачнеет Челышев. Он возвращается в Горный институт, а через год поступает еще и на стройку. Их теперь двое. Леокадия перебралась к нему, ведет хозяйство. От Клима, хотя заваруха кончилась, ни слуху, ни духу. То ли убили, то ли ушел с белой армией за кордон и там приискал себе другую женщину, а Леокадию назначил Павлу, чтобы мучили друг друга. Для бывшей Полицейской улицы давно не секрет, что тетка и племянник живут не как родичи. Женщины жалеют Павла. Молоденький еще. Такому не безмужнюю старую бабу, а девку надо… Но девка еще не выросла! Удочеренная Токарями, вся в кружевах и ленточках, она чинно выступает по улице между доктором и докторшей, но при встрече с Челышевым корчит рожи.
— Бронечка, оставь молодого человека в покое. Паша, не обращайте внимания, — краснеют Арон Соломонович с Розалией Аркадиевной. Бездетные, они привязались к девочке, прощают ей все, и та вертит ими, как ей вздумается. Узнав от соседок, что она — приемыш, Бронька зовет себя то по-польски — Барбарой, то по-русски — Варькой.
Впрочем, не Бронька занимает мысли Павла. Заботит Челышева другое: его молодая жизнь течет невесело. На стройке и особенно в вузе на него косятся, как на чужого. Павел и сам не поймет, отчего он чересчур тихий, как говорится, мешком пришибленный. То ли доканала череда потерь, то ли — безлюбовная жизнь с Леокадией? Но он и впрямь не пылает революционным энтузиазмом. Однообразие восторгов толпы, согнанной в гурт, оскорбляет Павла. Он инстинктивно отгораживает себя от всяких ячеек и собраний, боясь среди других потерять себя. Что он сам такое — Павел понимает смутно, но все-таки остерегается навязанных мнений, словно те, как кирпичи с лесов, могут свалиться и размозжить черепушку.
Даже в эпоху непосредственного общения вождей в массы Челышев отворачивался от всего восторженно-советского, и сам Лев Троцкий не подогрел в нем интереса к победе пролетарского дела.
Весной двадцать третьего года, воздавая должное рабочему классу и студенчеству губернии, нарком-военмор заглянул на день в Пашкин город. В Горном институте Челышеву билета на встречу с вождем не выдали, но на стройке, где он поднялся до помпрораба, в общий список внесли. Зал бывшего купеческого собрания был забит часа за полтора до начала. Не желая мозолить глаза институтским комсомольцам, Павел забрался на самый верх. «Погляжу, — подумал он, — с чем его едят. Кумир все-таки!..»
Под аплодисменты, под истошные выкрики «Да здравствует вождь красного фронта!», «Да здравствует вождь мировой революции!», «Ура великому народному вождю Красной Армии!», наркомвоенмор был на руках внесен комсомолками на сцену и бережно усажен за длинный, покрытый красным сукном стол. К удивлению Павла, Троцкий был не во френче с бранденбурами, а в цивильном. Вождь казался мрачным и усталым. Широкий лоб нависал над нижней частью лица. Впрочем, шел второй час ночи и Троцкий уже отвыступал у военных, у путейских, у металлистов и в губкомитете.
Читать дальше