— Какая тут тишина, безлюдье… — негромко произнес Павел Дмитриевич. — Ведь и поселок большой, а людей не видно.
— Все течет, все меняется…
— Перемены, перемены… — вздохнул Абросимов. — Кругом перестройка, гласность, демократия… Уж не знаешь, как и быть…
— Никак недоволен? — внимательно взглянул на него Вадим Федорович.
— А не ударят эти перестройки и перемены по тебе и мне? — не глядя на него, сказал Павел Дмитриевич. — Теперь никому не возбраняется громко заявить, что ты — плохой писатель, а я — никудышный руководитель. И что делать? Доказывать, что ты не верблюд?
— Вон каким ветром тебя сюда занесло, Пашенька! — сообразил Казаков. — Тебе и мне ведь тоже никто не заказал молчать и проглатывать обиды и напраслину. Привыкли мы, Паша, принимать как должное все то, что нам сверху навязывали, а когда предоставили свободу самим решать государственные и производственные дела, выходит, мы и растерялись? Не хотим гласности, не нужна нам и демократия? Велика же была сила, которая сделала нас немыми и покорными! Видим, что страна заходит в тупик с горе-руководителями, которые только о себе и думают, а мы молчим, вернее, закрываем на все глаза. Рядом воруют, занимаются очковтирательством, а мы отворачиваемся, мол, моя хата с краю… Я полагаю, что все эти перемены как нож острый как раз тем, кто как сыр в масле катался в те годы. Мне ли это тебе говорить? Ты что, сам не видел? Близко был к начальству… Помнится, говорил мне как-то, что партия не потерпит надругательства над нашими идеалами, освободится от всего наносного и чуждого. Вот она и освобождается… Чем же ты недоволен, Паша?
Абросимов вертел в руках сухую еловую шишку, делая вид, что внимательно ее разглядывает. Его синяя сумка висела на суку, пиджак он положил под голову. На крупном лице углубились морщины, волосы поредели, хотя лысины и не заметно, некогда твердый абросимовский подбородок стал вялым, двойным, шея под воротником собралась в дряблые складки, да и серые глаза будто водой разбавили. Посветлели или помутнели?
— В нашем министерстве сейчас сквозняк гуляет… — медленно разжимая губы, начал Павел Дмитриевич. — Минимум двадцать процентов аппарата заменили…
— Надеюсь, ты чист? — сбоку посмотрел на него Казаков. Он лежал рядом на траве под сосной.
— Но я ведь работал с ними, если что и замечал, так закрывал глаза… Имею ли я право дальше работать на этом посту? Начальника главка отдали под суд. Наверное, читал в газете? Старый коммунист, всю жизнь на руководящих постах. Когда же он стал загнивать?
— В период «великого застоя», как теперь говорят, — вставил Вадим Федорович. — То ли еще раскрутится! Теперь что ни газета или журнал — обязательно разоблачительная статья! Это же только подумать, что творили в Узбекистане, Казахстане! Да, пожалуй, везде…
— Когда еще был жив дед Тимаш, он как-то душевно поговорил со мной, — вспомнил Павел Дмитриевич. — Я был тут на похоронах отца. Вот что мне сказал тогда старик: «Митрич, почему ты так быстро полез в гору? С чего бы тебе такая честь, Паша? Навроде никаких особых талантов у тебя не было, а вон куды тебя жизня вознесла! На самый верьх! Небось вместе со всеми встречаешь — провожаешь деятелей разных? Подумал ты, Паша, с чего бы это тебя тянут в большие начальники, а? Кому ты приглянулся, как красна девица? Или ты, Паша, не в деда свово Андрея Ивановича уродился? И характер у тебя иной? Андрей Иванович знал свое место в жизни; когда ему предлагали стать начальником станции, он наотрез отказался, так как знал, что у него нет на это грамотешки… Суровый был мужик, царствие ему небесное, прямой и честный. А таким людям ой как трудно в нынешнее время в большие люди пробиться… А вот покладистый да ласковый — тот скорее просклизнет наверьх… Не зря говорится, что ласковый теляти двух маток сосет…»
— Мудрый был старик, — усмехнулся Вадим Федорович.
— Мне бы прислушаться к Тимашу, — продолжал Павел Дмитриевич, — а я отмахнулся — мол, что со старого горохового шута взять? Несет всякую чепуху… Вот ехал сюда на поезде и всю жизнь свою перебрал и разложил, как говорится, по полочкам… И знаешь, к какому выводу пришел?
— Что дед Тимаш прав?
— Это само собой! — отмахнулся Павел Дмитриевич. Лицо его стало суровым, вроде бы и подбородок отяжелел, а в глазах появился блеск. — Не за какие-то особые заслуги продвигали меня по службе, Вадим, а за что-то другое… Наверное, раньше я и себе боялся признаться, что это другое — не талант организатора и призвание педагога, а обыкновенное приспособленчество и угодничество перед начальством. Вот что двигало меня по служебной лестнице! Хитрый старик, когда меня сравнивал с дедом Андреем, в самую суть глядел… Но вот когда я стал другим? Удобным для начальства?
Читать дальше