Свои стихи в угоду черни буйной
Он отравляет — [Божии дары]13 чистый огнь небес
[Меняя как торгаш] [Нося в заклад] и песни лиры
В собачий лай безумно обращая
Печально слышим издали его...
Издали до нас
Доходит голос падшего поэта...
Здесь есть, в сущности, все, что год спустя, в ином виде и применении, будет связано с Импровизатором: “чернь” в стихах — тема “публики”, толпы в повести; “чернь буйная” — “разбойник”, “заговорщик”, человек “без штанов” (“санкюлот” — см. в эпиграфе первой главы “faоre une culotte”); “падший поэт”, “торгаш” — “с высоты поэзии упасть под лавку конторщика”; “он отравляет” — “мышьяк”; “печально слышим...” — “неприятно было Чарскому...”; о “собачьем лае” речь впереди.
Этот сгусток, словно бы растворенный через год во впечатлениях Чарского, в его взгляде на Импровизатора, образовался в черновых строках стихотворения “...Он между нами жил...” (1834), где речь идет об Адаме Мицкевиче. Вот только “фигляра”, что мелькнет в одной из характеристик итальянца, в стихах нет — хотя такое определение вполне в духе того, что в них говорится, и к тому же в слове этом в ту пору еще осознавалось его польское (figlarz — шут, скоморох) происхождение (отсюда, кстати, и кличка “Фиглярин”, придуманная Пушкиным с намеком на польские корни Булгарина).
Приходится допустить: из обозначенных зыбких параллелей формируется-таки некая колеблющаяся, но все же различимая тень, присутствие которой почувствовала Ахматова.
3
“Адам Мицкевич, профессор университета в Ковно, принадлежал, в возрасте 17 лет, к литературному обществу, которое существовало только в течение нескольких месяцев, был арестован следственной комиссией г. Вильно (1823). Мицкевич сознался, что ему было известно существование другого литературного общества, причем он не знал о его цели, которая состояла в пропаганде польского национализма... В конце семи месяцев Мицкевич был освобожден и отправлен в русские области, до тех пор, пока Его Величеству не будет угодно разрешить ему вернуться. Он служил под командой генерала Витта и генерал-губернатора Москвы. Он надеется, что если их отзывы будут благоприятны, власти разрешат ему вернуться в Польшу, куда его призывают домашние обстоятельства”.
Так писал Пушкин 7 января 1828 года во французской записке, адресованной управляющему III Отделением Собственной Е. И. В. канцелярии М. фон Фоку. Это “рекомендательное письмо” было, пожалуй, единственной услугой официального рода, какую мог оказать польскому изгнаннику он, русский подданный, никого и ничего не представляющий перед официальными инстанциями, кроме самого себя, поэта Пушкина, и к тому же прошедшего недавно следствие по делу о стихотворении “Андрей Шенье” (отрывок из которого распространялся помимо его ведома и под чужим заглавием “На 14 Декабря”), не подозревающего о том, что его самого ждет тайный надзор и что впереди новая гроза — следствие по делу об авторстве “Гавриилиады”, написанной семь лет назад.
Арестованный в 1823 году по делу обществ “филоматов” и “филаретов”, отсидевший в заключении полгода, а потом высланный в центральную Россию под надзор, Мицкевич ко времени возвращения Пушкина из ссылки находился на чужбине уже почти два года. Образованное общество обеих столиц встретило его восторженно. Россия видела в польском поэте гения европейского масштаба. Вяземский ставил его рядом с Байроном, властителем дум читающей Европы, да и не только он. Эпитет “вдохновенный” стал в применении к Мицкевичу почти постоянным. Импровизации его всех ошеломляли.
Вернувшийся осенью 1826 года из многолетнего изгнания, Пушкин тоже был встречен как триумфатор. Они познакомились в мае, вскоре после приезда Пушкина в Москву. Слава обоих поэтов и мода на них шли рядом, это порой походило на соревнование, в котором, впрочем, ни тот, ни другой личного участия не принимали. Напротив, Пушкин всячески старался выдвинуть Мицкевича вперед: “обыкновенно господствовавший в кругу литераторов”, он, как писал Кс. Полевой, “был чрезвычайно скромен в присутствии Мицкевича, больше заставлял его говорить, нежели говорил сам, и обращался со своими мнениями к нему, как бы желая его одобрения”, а Жуковскому, высказавшему однажды опасение, как бы польский поэт не “заткнул за пояс” русского, с готовностью ответил: “Ты не так говоришь, он уже заткнул меня”14. Сходным образом, хотя и с большей сдержанностью, вел себя Мицкевич в отношении к Пушкину. Вообще, он производил впечатление человека, сверх всего, безукоризненно воспитанного и более взрослого, что ли, чем Пушкин, а тот, при всей самолюбивости, кажется, и чувствовал-то себя рядом с Мицкевичем немного мальчишкой — отсюда, возможно, и эта подчеркнутая почтительность: не только к гению, но и к старшему (на год!).
Читать дальше