Скрипичные наращивают темп, арфа отмечает пройденный путь, словно столбики с указанием пройденных километров, параллельно вагону тянутся, играют на повышение или понижение электропровода, какие-то рельсы. Ты стоишь у окна в своей комнате (зажжена только настольная лампа с зеленым абажуром), прошел последний троллейбус, какие-то люди прошли мимо лавки, торгующей керосином. А в небе возникают перемещения воздушных масс, переменная облачность, когда город спит, небо дышит особенно отчетливо. Мысли бегают по кругу, иссушая десны, одно и то же, одно и то же, как горячка, заставляющая забывать о себе, растрачивать знание о собственном теле. Голова моя, как птица, ушами машет: тяжела ты, шапка, маячить больше невмочь.
Тут вступает напряженное фортепиано, следом — трубы, мы проезжаем заброшенные города; ты стоишь у окна и думаешь о сыре, засыхающем в горбатом холодильнике, телевизионные программы уже давно закончились, смотри за перемещением облаков, угадывай звезды: на Красной площади, говорят, земля всего круглей. И даже под пуховым одеялом нет спасения, не найти, если уснешь, оно тебе приснится — холодное, выстуженное пространство, рассекаемое мысленными мыслями. Ни слова вслух.
Год заканчивается, движется к отмененному Рождеству. Вторая часть. Некие инстинкты еще остались от прежних времен, однако они вытесняются бесплодным кружением однообразия: свет снега зависит от настроения, настроение уже давно ни от чего не зависит, какая разница, какой строй, лишь бы человек был хороший. Заснеженный лес, как в сказке “Двенадцать месяцев”, арфа, часть третья. Буря мглою небо кроет, а здесь ничто не шелохнется. Здесь спасешься, найдешь приют: хотя бы умозрительно.
Я слышу, как я умираю, каждый миг под снегом растет моя смерть. Она падает с разлапистых елей, вместе со снегом. Ты думаешь, я только о себе говорю? Черные дыры, комнаты открытого космического излучения, подсвеченного северным сиянием. Они пронизывают нас насквозь, закручиваясь вкруг костей и скелетов, выводят узоры на ледяных стеклах окон .
Я устал думать об этом. Я хочу уснуть или хотя бы дожить до рассвета. А вот, кстати, и он. Как новый год. Как новый круг. Как если что-то изменится, глупый, эх ты, удаль молодецкая, рассвет неизбежен. Как родина. Как смерть. Летите, голуби, летите: есть музыка над вами, звездное небо и нравственный закон, согласно которому поезд дальше не идет.
Шестая симфония Шостаковича (1939)
Классический (типический, шостаковский) пример портрета состояния, отношения, соотнесенности, фиксация интенции, воздушного мостка, скрепляющего даже не человека и его окружение (социальную среду), но объект и субъекта, путь эмоции к своему логическому продолжению, давление глобальности претензий на тщету условий (личность в такой ситуации всегда меньше обстоятельств). Сидит такой подпольный идеолог собственной самости и раздувается от мощи собственного замысла, его прет, распирает. Но он не виноват, что он такой, ему просто не на кого опереться: гордыня и хмурь, порожденные одиночеством, иногда просветляющим, просветленным, но чаще — свинцовым, бессодержательным. Гамлетовская смятенность, исход которой известен заранее: не быть. Тем не менее Гамлет продолжает мыслить, потому что ergo (звучащее здесь как звучание) для него разгадке мира равносильно. Он жив только в процессе, только внутри интенции — тонкого лучика, ощупывающего мглу.
Вокруг дрожит, кружит и пенится зачарованный умиранием мир: Шостакович — атеист, даже не агностик, это же очевидно. Пора умирания последних астр, первого снега, легкой простуженности, переходящей в полную обескровленность, отсутствие сил, плавного балансирования на грани небытия. Кажется, Ясперс называл это пограничным состоянием.
Шестая — о механизмах выкликания и формирования такого состояния. Но это не значит, что Шостакович описывает нечто болезненное, тяжелое, — для него экзистенциальная тревога (затухающая в финале первой части), подавленность — нормальная температура организма, обязанного воспринимать. Ничего личного: нас всех ожидает одна ночь.
Баланс выравнивается количественным преобладанием скрипичной массы, которая снегопадит, белыми шапками облагораживает тоску. Зимой и умереть не страшно: ибо так ты совпадаешь с генеральной линией, но страшно лежать под землей и ничего не делать. Баланс закрепляется изящными реверансами в сторону венской классики, малерообразным пассажем.
Читать дальше