И тут начинают петь. Безыменского. Бездомного. Бездонного. Соляные столбы, вырастающие на раз. Мужской хор. Нахер. На одном дыхании: на последнем. Потом женский добавляется, сходится-расходится, как по лесенкам в присутственном помещении; сбоку — межеумочные скрипицы, духовицы, половицы, елочная спесь. Вопиющее расхождение с неопределенностью зачина и духовидческими началами первой части: голосовая телесность, плотная, потная, как фотография физкультурников-демонстрантов, выплывшая из черно-белых тридцатых.
Но слушается на одном дыхании. Я все время никак не мог понять, почему не могу слушать вокальные циклы Малера. А просто природа (порода) иная, реалии другой культуры. А тут мне, воспитанному на меди гимна Советского Союза, все очень даже с маслицем ложится. Выходит как эскиз — гимна или герба, неканонический, не утвержденный, из государственных архивов, колосится по бокам перезвонами, спеленывается в толстые косы где-то в центре. Хотя слов все равно не разобрать.
Третья симфония Шостаковича (1931)
Каждый раз один и тот же прием, выстреливающий в начале, — тягучее, манящее соло, раздвигающее пространство. В лес, в чащобу, где болотные огни да крупа звезд крупного помола...
Потом мы входим внутрь, попадаем в нутряную складчатость, где все подвижно: вода и свет стелятся-струятся по слизистым стенкам, как если ты внутри, скажем, желудка, переваривающего пищу. Неоправданная радость из ниоткуда, агрессивный энтузиазм — откуда они берутся и во что, оборотни, превращаются? Нет, это не взрывы плоти, это — первомайские гуляния, искаженно увиденные, словно бы в отражении, размазанном по пузатым поверхностям духовых. Их тут, кстати, множество превеликое, переумноженное на литавры и колючие запилы смычковых, мешающихся с барабанной дробью и звуками “охотничьего рожка”.
Музыка Шостаковича подвижна совершенно кинематографическим образом: композитор превращается в кинооператора, слушатель следует за его видеокамерой, переходящей из залы в залу, из состояния в состояние; самое удивительное, что почти не видно швов, их заменяют, выполняют их функцию зтм, затемнения: мгновения тишины, которая обязательно разрешается бременем до срока.
Снова выстраивается очевиднейшая оппозиция: космогонические мотивы, связанные с монохромными фоновыми массами серых, серо-буро-малиновых цветов, с одной стороны, и люди — мелкие, картонные, карикатурные (музыка кривляется и киксует) — с другой. Два этих начала не борются друг с другом (невозможно), не сосуществуют, но длятся параллельно друг другу — как гигантский рисованный задник и тысячи лилипутов, застывших в нелепых позах. Сверху на них наваливается, наседает густой симфонический поток — нечто подобное есть на картине Рериха “Небесный бой”, где мощные облака, в несколько потоков, в несколько рядов, массивно движутся навстречу друг другу. Где-то их прорезают скрипичные запилы, где-то корячатся, стараясь перекричать друг дружку, трубы, обрамленные колокольцами, литаврами, чем-то еще, совершенно невыразимым, невыразительным. Эффект возникает от восприятия всего этого дребезжащего (кто в лес, кто по дрова) великолепия только в целом. Да, это раньше музыка стремилась собраться в одной точке, стать одним лучом, у Шостаковича она громыхает, как старый трамвай, — каждый бок дребезжит по отдельности и стремится вычертить свой собственный, автономный график, стенограмму, граффити.
Долгая барабанная дробь в середине третьей части возвещает о наступлении новых времен, точнее, о попадании в новые какие-то пространства, похожие на ряды арок или старых, тенистых аллей, важных для попадания в куда-то еще, где снова становится просторно. Даже пусто. Наверное, потому что здесь совсем нет людей, только адская пропасть, из которой доносится глуховатый свет валторны и спичек, поджигаемых совсем уже тонкогубыми трубачами. Это не болото, но отсюда немыслимо выбираться. Раскатистые трещины раз от раза напоминают эмблематичный марш из Седьмой, Ленинградской.
И тут начинают петь. Песни земли и умерших детей в одном флаконе. Волосы дыбом от нечеловеческой музыки, нечеловеческих усилий, бесполых единств, звучащих как похоронные негритянские песнопения или хлыстовские радения: одной ногой, одним глазом уже в бессмертии, если не физическом, то духовном. Ну да, они поют, как оживленные по федоровской методе мертвецы, вставшие из могил. С косами, серпами и молотами в тазобедренных суставах наковален. Бедный Малер!
Читать дальше