Задетый стакан глухо стукнул о стол, покатился. Кровь разлилась, стала медленно впитываться в грушевую столешницу.
Стремительно пошел я со двора прочь.
По дороге встретилась мне Василина.
— Ты езжай, гостюшка, отсюда, езжай. Тут тебе не Москва! Затаскают по милициям. Сначала ты свидетель, потом подозреваемый, потом — пятое, десятое. Езжай да сердца на нас не держи... Счас военные прибудут. Дорогу они на несколько часов перекроют. Мотоцикл-то, главное дело, пропал. А с ним — Гнашка! Неужто он? Ох, не верится мне! Банду эту нынешнюю он и на дух не выносил. Жуками-навозниками звал их.
— Он же сам бандитом был...
— Так то когда было. А что кровь, поговаривали, пил — так это для того, чтоб сердце каменным стало. С каменным-то сердцем, племяш, в нашей жизни куда как легче... Да и не бандит он вовсе! Анархист он идейный. Чтоб, значит, никакой власти вокруг. Оно и правда: где власть, там напасть. Езжай, езжай, гостюшка, дай я тебя на прощанье поцелую, навряд свидимся...
Я уехал на рейсовом автобусе. По дороге, почти у казачьей пристани, чуть в стороне от нее, видел брошенный милицейский “Урал” с коляской и каких-то людей вокруг. Один был в офицерской, но не милицейской, военной форме.
День разгорался тускло-яркий, чуть подслеповатый, с легкими звериными облачками, туповато, по-бараньи оскаленными...
5
Две недели отсиживался Гнашка в кучугурах.
Как высохшие и выветренные суховеями души над песком, стояли над ним фосфорические воспоминания. Жизнь, давно набрыдшая, после выпитой крови вдруг заходила в нем ходуном. К бабам Гнашка в последние годы не льнул, жалел их. Обходился скотиной: бархат, шелк, грубо волнующее тело, вздрагивающее от хвоста до ушей... А может, и потому не льнул, что любил в последние двадцать лет одну Василину.
Он сидел меж двух песчаных горбов, рядом с камышовым, ловко и быстро поставленным куренем, резал корень. Корень был ивовый, неподатливый. Но Гнашка резал и резал его.
“Живую душу режу, — наговаривал на себя Гнашка. — Сею, вею, посеваю. Режу, режу, оживляю... И чем больше режу — тем слаще в ей, в душе, жизнь обозначается... А кровь... Она ведь и в дереве струит себя: синяя, зеленая. Выпил деревянной крови — и готов, и никакой другой тебе больше не надо. Заместо людей дерево мне во владение отдано. Его буду резать!”
Воспоминания о Гражданской войне девятнадцатого года, анархия и Черноморская Русь, вечное их соединение и рассоединение, а потом размышления о жизни теперешней причудливо мешались, вызывали то сосущую тошноту, то улыбку.
Так, мнился ему коротконогий Нестор Махно, обнимающий красавицу Василину. Мнился и красный изверг Саенко, заводящий белотелую Варьку уже за здешнюю, ардашинскую хату. Мнился и сам теперешний хутор, облепленный жуками-навозниками, замученный подлой бандой, бьющей и режущей всех подряд: не за анархию, не за красивую мысль-мечту — за кусок жира и падали.
А потом опять мнилась Василина. Вспоминал, как отказала, как жадно глядела на его руки, режущие корень, как, подойдя, быстро и мучительно поцеловала в губы, сказав при этом:
— Вот тебе и все. Юхим помрет — тогда остальное...
Гнашка сидел в песках поджав ноги, по-турецки. Осеннее дикое солнце нещадно палило голый лоб. Дрожь телесной земли доходила до рук, до горла. От прилива сил и от выпитой крови, не боясь быть подслушанным ни людьми, ни дьяволом, он стал говорить вслух. Тихим шелестом отвечал ему песок.
— Отчего это Нестор Иваныча у нас до сей поры добром поминают? А батьку Григорьева, так того — злом? А оттого, Гнат Северинович, что народ справедливость в анархии любит. Отдаление от начальства любит. То есть супротив любой надоевшей за сотни годков власти — люди наши готовы встать. Власть — что она за чудо? Что она такое есть, когда она настоящая? А есть власть — отказ от всякой власти. И потому — великое она и священное дело. А какая тут — за последние сто лет, к примеру, — “святость”? И при Николае ее не было. При Ленине-Хрущеве-Андропове — подавно. А при нынешних — так и совсем опозоренная под тыном валяется... Одна только и была власть священная, власть Богом данная — при Черноморской Руси. Только мало та Русь стояла. А теперь... Чинодралы власть языком перетирают. Бабы непристойные, как те причиндалы мужичьи, мнут ее. Бабы-то эти с чинодралами — любую власть продадут. А нет того, чтоб таким бабам, как Василина, власть отписать: не гулящим, не расторговавшимся обманно...
Читать дальше