Ёрничаю:
— Это что — санитарная инспекция?
И сталкиваюсь с таким взглядом, что впредь, отправляясь в партком, оставляю юмор в корпункте.
Обычно партийцы сдают взносы после собраний.
Собираемся у тассовцев. Они занимают часть двухэтажного дома на улице Литовской, напротив легкомысленного театра-кабаре “Сирена”.
Я сразу даю слово Лосото. В кино про революцию он мог бы сыграть меньшевика: черная пупырышка бородки, лихорадочный взгляд, значительность человека, якобы знающего больше других.
За ним выступает Дима Бирюков — представитель Гостелерадио и большой дока в формулировках.
Активный оратор — Глеб Долгушин, известный в нашем отечестве репортер, побывавший на Северном полюсе и в Антарктиде (так и хочется написать — “одновременно”).
Шеф тассовцев — Толя Шаповалов — тянет руку неохотно, по необходимости. Его перебросили в Польшу из монгольских степей, и с крестьянского лица Петровича не сходит выражение крайнего изумления.
Прения сворачиваем, и я распахиваю ведомости.
Подходят по одному, и каждый с суровым видом героя расстается с парой тысяч злотых.
Жизнь за границей постепенно становится просто жизнью.
Наш дом — пятиэтажная новостройка с протяжными лоджиями, напоминающая пароход, — на Свентокшиской улице.
Центр города.
Рядом — Маршалковская, Дворец культуры — будто прибежавшая из Москвы высотка, Саксонский сад, могила Неизвестного солдата, Мокотув, поднявшийся на месте сожженного гетто.
Уцелела только синагога с башенкой. Стоит — вся в строительных лесах. Злые языки твердят, что евреи со всего света из года в год присылают деньги на восстановление, но их почему-то не хватает.
Корпункт регулярно заливают живущие этажом выше иракцы — толстяк из торгпредства, его вечно кутающаяся в платок жена и выводок голосистых ребятишек.
Тадеуш — хмурый домоуправ — оправдывается:
— Проше пана, я бессилен. Я звонил в их амбасаду. Меня послали. Что теперь — Хусейну писать?
У меня появился первый приятель-поляк и первая любимая точка общепита.
С Яном познакомились случайно. Разговорились в сквере возле Железных Ворот, прогуливая родившихся в разных странах собак.
— Что за порода? — интересуется Ян, загораживая корпусом свою рыжую, похожую на вытянутое тире таксу и оглядывая статного Барона.
— По-моему, — тяну я, — это австралийская… — и — после паузы, — …дворовая.
Ян кисло смеется.
Представился.
Живет в соседнем доме. Жена — Гражина — домохозяйка. Сын Рышард — прекрасно знает моего Егорку.
Ян понимающе не интересовался, чем я занимаюсь, хотя поначалу, видимо, подозревал наличие погон.
Сам открывался постепенно.
Погоны-то были как раз у него: подполковник, технарь, из академии.
А точкой, где я отходил от трудов и успокаивал нервы, стала пивная на Свентокшиской: обычная, забравшаяся в подвал общипанного войной дома, накачанная перегаром и дымом от дешевых сигарет.
Как-то, выходя оттуда, я столкнулся с Яном.
— Ты? — Он остановился как вкопанный.
— А что?
— Здесь же одна пьянь!
— По-моему, здесь, — я ткнул пальцем в сторону стеклянной двери, — великий польский народ.
— Народ работает, а тут — сосут мочу. Будь моя воля, я бы построил резервации.
— Не понял.
— Резервации построил бы.
— Для пьяниц?
— И для бюрократов! — Приятель взбирался на любимого конька. — Представляешь, какая жизнь пошла бы у великого польского народа!
В Москву — не начальству, приятелям — звоню редко.
Из скомканных ответов чувствуется: гайки затянули капитально.
У меня — наоборот. Польша пробудила чувство свободы. Относительной, конечно.
Я уже понял, почему собкоры, возвращающиеся из зарубежья к родным пенатам, выглядят шикарно, но у каждого дергается глаз.
И прикидываю на досуге: “Штирлиц был под одним колпаком. А у меня их сколько? Редакция — раз, посольство — два, здешняя безпека — три”.
И все равно — дышится легче.
Курирующий нас — легально — Интерпресс организует выезды на периферию.
Начинается уже в автобусе: байки, шутки, подначки...
Наверное, со стороны это выглядит забавно: дети разных народов — американец, немец, венгр, грек и даже китаец — говорят на странном языке, который при тщательной экспертизе оказывается польским.
Читать дальше