В своей статье “Вещи, которые лучше молчания” Владимир Ермаков (“Дружба народов”, 2006, № 2) начинает логическую цепочку с мысли И. Хейзинги о том, что у литературы “две природы: игровая и метафизическая”, и продолжает ее дальше: “…вирус концептуальности поражал метафизическую основу. То, что оставалось, относилось к литературе как болтовня к разговору. В борении традиции и эксперимента, в конфронтации ревнителей идейного подхода что? и внедрителей формального метода как? был отодвинут в сторону и фатально забыт фундаментальный принцип искусства: зачем?”
Большинство людей испытывает то, что Ермаков называет “онтологической тревогой”, “метафизической тревогой”, а проще — духовным голодом. Если смотреть с их точки зрения, горстка интеллектуалов, взявшая на себя производство культурных смыслов, реально производит только очередные модели описания действительности. Для этих новых моделей характерна фетишизация неопределенности и отсутствие всяческих координат, ведь именно разрыв с традицией чаще всего отождествляется с креативным моментом. Расщепленное сознание жителя мегаполиса приравнивается к сложности человеческого индивида, а разговор о норме считается почти бестактным. Создается своего рода виртуальная реальность, достоверность недостоверного. Но и через сто лет, когда конструкции станут другими, безусловная действительность не изменится . Людей, которые чувствуют неизменность безусловной реальности, для простоты назовем “несовременными”. Им в этой новой речевой неопределенности — неуютно. Новый язык для них — чужой, он не описывает их бытия, их “зачем”. Так какой же язык они готовы слушать и на каком автор должен говорить с ними, если он не считает поэзию своим сугубо внутренним делом? Мне кажется, разговор о поэтическом языке — хороший повод пролистать внимательнее “Чернаву” Александра Климова-Южина.
Пытаясь написать о ней и глядя поначалу лишь в компьютерную версию книги, я начала было дежурно проводить аналогии с державинской Званкой. Но позже, взяв в руки уже изданную, была обескуражена — все это до меня уже сказали в аннотации. Угол зрения надо было искать другой, и я пошла, что называется, на звук. Климов-Южин… Климат южный… Нет, климат все-таки — северный...
Итак, “поэзия топонима”? Зависимость от точки пространства, задающей свои условия поэтике? Возможно, но если уж идти от метагеографии Климова, то скорее от того ее раздела, что ближе к климатологии. Ведь его лирический герой — не просто “несовременный” горожанин, но еще и обитающий в России, где, как известно, девять месяцев зима, остальное — лето. “Мороз — наш генерал” — вот уж чего не отменишь никакими реформами, экономическими, политическими и поэтическими. Длинной зимой мы съеживаемся, скукоживаемся, уходим в город, прячемся в улей, в социум.
Ключом к этой книге становится ощущение времени года.
В осенне-зимних стихах Климова (их мало, но они есть) смыты все краски, там царит цвет тусклого свинца и нищей дранки, там торжествует неподвижность — это мир, впадающий в анабиоз, ведущий подледное существование.
Угрюмая суводь, воронок следы,
Осевшие взвеси.
Чувствительной ртутью прозябшей воды
Сжимается Цельсий.
Поэтика умирания. Кислорода не хватает.
Но вот пришло лето — разрыв, прорыв, глоток свободы — все задвигалось, забурлило, наполнилось цветом и смыслом. Лето — лихорадка между двумя долгими зимами, краткий просвет, время неостуженного жара, божественного накала. И бедный наш горожанин не просто хочет “прильнуть” к природе, он прямо-таки вожделеет с нею слиться — здесь пик его естественности, реальное существование природного организма.
Это с метелью нельзя слиться — в ней можно только умереть.
А летом включается вся сенсорика, на полную катушку. И уже задействован целостный человек, все его чувства. Три коротких месяца разбухают за счет интенсивности проживания жизни.
Кто у нас, у русских, поэт лета? Привычный ряд — Державин, Фет, Пастернак.
Все же говорить о Державине я бы в данном случае поостереглась. Своей знаменитой эпистолой Гаврила Романович хочет доказать другу Евгению — ничего страшного нет в уходе в отставку, в потере чинов и званий, ему милее идиллия частной жизни. Но вглядитесь — он в Званке не столько хозяин, сколько владелец, озирающий угодья с барского крыльца, “припас домашний, свежий, здравой” ему доставляют к столу шустрые крепостные, а он с гостями — кофий там или на фортепьянах.
Читать дальше