Местными культурными силами в Усть-Медведице в 1918 году выпустили в свет сборник “Родимый край”, посвященный двадцатипятилетию творческой работы Крюкова. На юбилейные торжества писателя-земляка уже осенью восемнадцатого прибыл полк глазуновских казаков чуть не в полном составе. Вот как описывал торжества местный корреспондент:
“Идут, идут депутации с адресами и картинами. „Женское общество”, „Драматический кружок”, — педагоги, кооператоры, учащиеся. Звонким молодым голосом читает реалист собственное стихотворение…
Шорох прошел в зале, поднимаются с места и шепчут:
— Глазуновцы, глазуновцы вышли, станичники!
Словно открылась страничка крюковской книги, и оттуда вышли на эстраду „герои” его произведений. Живые — любопытно!
— С чем бы ни пришел к тебе, дорогой станичник, всегда — без отказу. Дай Бог тебе!..
<...> 12-й полк много придал торжественности юбилею. Марш на фанфарах, пение хора, поразительная пляска казаков <...>
Кроме официальной части была часть неофициальная. Шли инсценировки из произведений Крюкова: „Проводы казака на войну”, „В почтовой конторе” и „Возвращение из похода”. Проходила перед зрителями живая казачья жизнь то с трагическими, то с комическими моментами. Хор глазуновцев-казаков углублял иллюзию живой действительности. Ожил на сцене своеобразный быт казачий, пустивший корни вглубь седых веков, и чувствовалось, что не изменить его сразу никакими „декретами по щучьему веленью, по моему хотенью”…”11
Роман Кумов, редактировавший литературный сборник, посвященный собрату, написал о нем в те дни так: “Крюков — донской национальный писатель. Через него впервые наши казацкие мочежинки и полынные степи заговорили о том, чем они живы. И Крюков первый из донских художников слова начал писать о них, скромнейших, так, что в каждой строчке его стояло, как налитая полно капля: „Я горжусь, что я сын этих мочежинок и пустынных степей”. Благородная гордость сына своей матерью-родиной. Нежнейшая привязанность сына к матери.
Но все же главная замечательная сила его не в этом. Она — в его прекрасной любви ко всем людям без изъятия и ко всему живущему под солнцем. И эта благостная сила нашего первого донского национального писателя особенно дорога в наши дни внутренних распрей и кровей. Писатель — это уже мало в нашу тяжелую годину. <...> Сердце потребно нам в эти суровые дни, а не бесстрастный изобразительный талант. Сердце человеческое. То сердце, которое царь Давид изображает под видом белого пахучего воска, струящегося на огне. Этому сердцу низко поклонимся в день его 25-летней непрерывной творящей работы”12.
Что это за мочежинки? — всего лишь островки влажной почвы посреди сухой степи. А Крюков горд своей принадлежностью к этому ландшафту, к этой земле.
…Крюков покинул Усть-Медведицу, когда ею вновь овладели красные, но в июне девятнадцатого, как только станица снова была освобождена, оставил секретарскую работу в Войсковом Круге в Новочеркасске и вернулся в родные места. Ему важно было быть среди земляков, в особенности среди молодых, сражаться вместе с ними. “Никто не должен упрекать нас в том, что мы только звали на бой, а сами остаемся в тылу”13. (Он был с повстанцами до конца и умер в феврале 1920 года в отступлении на Кубани от тифа или гнойного плеврита.)
Прежние разочарования в казачестве, использованию которого по караульно-полицейской части он всячески противился в дореволюционные годы, критический настрой остались в прошлом. Вот они — родные порог и угол, и надо защитить их от поругания. Пафос сострадательной, принявшей религиозно-жертвенный характер любви к родине сопровождал заключительный период творчества Крюкова.
Во множестве появлялись в донской периодике 1918 — 1919 годов его публицистические выступления, репортажи и зарисовки с горячих точек казачьего сопротивления, больше всего — с Усть-Медведицкого боевого участка. Вот, к примеру, сцена в прифронтовом лазарете осенью уже девятнадцатого года, на последнем этапе борьбы, когда в поредевшую Донскую армию стали призывать стариков и совсем юных ребят четырнадцати-шестнадцати лет.
“— Игнат, играй мне песню, — говорит с одной койки больной полудетский голосок. — Сыграй мне, Игнат, „В лесах темных Кочкуренских русский раненый лежал”.
— Да ведь не приказывают, Тимоша, — говорит сидящий у изголовья брат ли или товарищ.
Читать дальше