— Кто не приказывает?
— Доктор.
— Я дозволяю. Я — тяжело раненный. Мне сам фершал Иван Сергеевич на гармони играл… „Русский раненый лежал…” — медленно повторял полудетский голосок.
И в тоне, вложенном в эти слова — русский раненый, — звучала невыразимо трогательная детская печаль, хрупкая и нежная. И трудно было удержать слезы жалости и скорби, ибо родина, великая и убогая, бессчастная родина теряла последние лепестки, самые ароматные, нежные и прекрасные”14.
Крюков жалел не только своих, воюющих против красных, казаков. Для него и неприятель с противоположного берега — красногвардейцы представлялись русскими братьями — по языку, по истории, по общей судьбе. Отсюда ударение на песне со словами “русский раненый”.
“Революционное презрение к жалости можно встретить у Шолохова (вспоминается Нагульнов) с его библейским размахом характеров и страстей. У Крюкова совсем другой настрой души, евангельский по своей окраске (недаром он хотел стать священником и всегда любовно изображал священнослужителей). Не претендуя на первенство, крюковская „тихая печаль” тоже имеет свою цену”15.
Заняв твердую позицию в борьбе, Крюков все равно пытался наводить мосты, адресуя свои послания к сердцу “врага”. “Но если спросят нас с „того берега”, за что мы воюем, — мы попросту, по-человечески скажем им, врагам нашим, но и нашим братьям, связанным с нами узами единого языка и истории и единой горестной судьбы: мы воюем за свой родной край, за целость его, за бытие казачества, за право жить тем бытовым укладом, который унаследовали мы от славных своих предков и которому все — от генерала до рядового казака — мы одинаково преданы всем сердцем”16.
Опубликованные в полуистлевших, малодоступных донских газетах и журналах 1918 — 1919 годов свидетельства Крюкова с мест донских сражений (они давно ждут переиздания) — это его искреннейшее приношение на могилу неизвестного солдата той войны: Тимоши ли, Игната или иных вставших в ряды Донской армии и погибших простых казачьих юношей-подростков, по которым Крюков особенно горевал. Времени, чтобы развернуть образ казака-повстанца до масштабов эпического или романического героя, писателю отпущено не было.
Поэт донских степей, сквозь скромные степные сухоцветы-бессмертники различающий веяние бессмертия, Роман Петрович Кумов в лирических рассказах и миниатюрах пытался возжечь в сердцах христианский дух и идеал. У него преобладает акварельность рисунка, он внимателен к человеческой незащищенности, слабости; на него безусловно влиял Чехов. Но персонажи Кумова, сколь ни придавлены монотонной обыденностью, сумерками существования, вдруг словно просыпаются, делаются дерзновенными. Смерть не берет всего, говорит Кумов. Взгляд Кумова давал читателю непривычный Дон, где — не всадники с пиками наперевес, а едут по пыльным шляхам мирные гражданские лица, бредут перехожие люди, странники и богомольцы. Донское пространство издавна было заселено и такими людьми. Кумов первым обратил на них внимание художника.
Одна из таких его героинь, старая вдовая дьяконица Фениесса, горюет и оплакивает всех убиенных в братоубийственную войну.
“Она — в том наряде, в котором я привык видеть ее в прошлые годы осенями: голова круто повязана белым платком, котомка за спиною, корявый посошок.
— Ай на богомолье, Власьевна?
— Думаю пойтить, Петро Самойлович, в Кременной монастырь — на могилу семи братьев убиенных… Душа тоскует! — отзывается она тихо…
— Ну как, матушка, пережили вы эти сутки? — спрашивает аптекарь.
Она смотрит на него с бесконечным страданием.
— И-и, — говорит она, — какое житье, касатик, Роман Карлыч! Нынче ходила я к станичному правлению смотреть ихних упокойников, — из Дона начали выплывать. Лежат вповалку, человек тридцать — бледные, нагие… Да болезные вы мои, да все-то вы отцовские и матерние! — всплеснула она в бесконечной горести руками.
— Возвращайтесь, Власьевна, скорее. Пора уже поливать наши молодые посадки! — говорю я ей на прощание. Она молча кланяется в пояс с благодарностью за ласковое слово и направляется дальше.
И я ясно вижу, что это идет не старая дьяконица Фениесса с степной реки Ореховой, а сама, копием пронзенная в душу, моя родина…”17
Большая часть написанного Кумовым дышит ожиданием лучшей жизни, миром и тишиной. Взгляд писателя устремлен не на земное, мятущееся, но в вечное. “Донской дух, — писал он, — это стремление к высокому, это характер. В будущей семье российских федераций Дон должен бы сослужить большую службу России именно этим своим волевым богатством…”18
Читать дальше