Боже мой, и так грустно, и все перепуталось. И не собрать в памяти, и где кто похоронен, не знаю! Так хотела в Нижний с тобой съездить, на кладбище к бабуленьке моей сходить, но сосисками отравилась, ты ни при чем, тогда, кроме хмели-сунели, ничего, а тут сосиски, зато по телевизору показывали, чего раньше не то что увидеть, а и прочесть — не прочтешь, помнишь — “Пятое колесо”, по первой программе диктор чего-то лепит про Литву, а по “Пятому колесу” — танки в Вильнюсе. Тогда не знала, что слепну, думала, дальнозоркость, как у всех. А ведь у мамочки глаукома, и бабуленька моя слепой умерла, но успела правнучку на коленях подержать, тебе и месяца не было, она в Москву из Нижнего приехала, чтобы почти слепыми глазами доченьку своей Асеньки увидеть. А я так на ее могилке и не побывала. Сначала — война, а потом жизнь, и всегда некогда. Правда, мы с мамочкой посылки с вермишелью, с макаронами в Нижний, а тогда Горький был, отправляли, ну, родственникам, которые там, и при Хруще отправляли, и при Сталине. Там и этого не было в магазинах. А они мне бульотку прислали, и досочку для сыра, всякие вещицы старинные из бабуленькиного дома. На память. А я тебе отдала… Что, я теперь гостей принимаю? Кого? Уже и нет никого. А раньше даже куропаток готовила в особом соусе. Такого соуса и в поваренной книге нет. Кто научил? Папочка мой. Мишенька. Приехал к нам на Ордынку, это когда я за Лешеньку замуж вышла, а должны были прийти его друзья с женами, я волновалась, я же их не знала, и тогда папочка мой звонит, и голосок в трубке — Асеныш! — Он меня Асенышем звал. — Сейчас выезжаю.
И приехал. Китель снял. Рукава засучил… Он так готовил, Лизонька! Да он все делал необыкновенно. Мамочка — нет, не хуже, но не очень любила. И потом ей из-за почки единственной стоять у плиты тяжко было, поэтому, ну, кроме эвакуации, конечно, всегда держали кого-нибудь. С этим было просто, из деревни бежали, а мамочке нельзя было даже чайник поднять. Она мне раз сказала — Асенька, детка, я ведь до десяти лет сама чулки не надевала. Ножку протягивала. Может, за это и пришлось ведра в Пичингушах таскать. Я и брату говорила. И Тане. Та тоже смириться не могла. А я им — Милые мои, помните, на взгорок у Камы выйдем — и наши с вами поля до горизонта, а наделы крестьян — платочки. У нас — шелк зеленый, озимые поднялись, а у них — одеяльце лоскутное. Одно на всех.
Почему вспомнила? А что еще делать, лежу как бревно. И кости болят. Каждая косточка тянет. И еще, Лизонька, будто перед всеми виновата. И даже перед папой Колей. Так вдруг покажется…
А внучка, Маша твоя, говорит, главное — помянуть. Не знаю. Вот мамочкин старший брат Александр, когда уже Мусеньки не стало, прислал фотографии. На картонках. Желтые. И надписал:
“Ника на мосту”. Какой такой Ника? Стоит мужчина в чесучовом костюме, улыбается. С ним дама… Блузка “реформ”. Шляпа. И тоже улыбается.
“Собака любимая отца — Сбогар”. Таких имен теперь у собак и нету. А собака вроде пойнтера. В пятнах, с висячими ушами.
“Кучер Елисей”. Господи, Елисей! Повозка — кабриолет, элегантная, высокая, а этот Елисей в шапочке, косоворотке, и безрукавка вышитая, сидит на козлах изваянием, на фотографа не глядит. Застыл.
“Разрушенная церковь, ныне колхозный амбар, здесь рядом похоронена наша бабинька”.
Наверное, он так боярышню звал — бабинькой. Для него было бы счастьем застать, что Дзержинского с площади уволокли и в церквях звонят. Он всегда письма писал такие, за мамочку страшно. Хорошо, почерк у него был заковыристый, что и Мусенька с трудом разбирала. А я жила как жила, в пионерском галстуке и трусах маршировала, а теперь вот отца Владимира жду. А мамочка наша без причастия умерла, мне и в голову не приходило, хотя она в отдельной палате лежала, Нина устроила, это же ее больница, она там замглавного, и я ночевала рядом с мамочкой. Но разве я могла, если бы и додумалась, попа привести? Что бы с Ниной сделали? А ведь всю нашу жизнь, когда мы спать ляжем, мамочка в темноте свою кипарисовую иконку вынимала и долго-долго на коленях стояла, а потом над нами всеми как тень с иконкой ходила, и мы все молчали: и папочка, и Нинка, и я. Как будто не видим, не знаем, как она нас благословляет и за нас молится. Лизонька, как я ее люблю. Я ее теперь даже больше люблю. И папочку. И о папе Коле думаю, ведь он к ним, к папочке и мамочке, от своей последней выдры бегал. И в госпитале папочку навещал, когда у того инфаркт был. Я раз вошла в палату, смотрю — папа Коля у кровати папы Миши, а тогда инфарктникам не разрешали поворачиваться с боку на бок, надо было лежать на спине, и папа Коля низко так склонился к папочкиному лицу, и они тихо о чем-то беседуют. Меня папа Коля первым увидел, как вздрогнул, когда увидел, и говорит папе Мише — Наша Асенька пришла.
Читать дальше