Он рассказывает мне про своих друзей. Один кладет плитку, другой спит на вокзале, третий приютил его в комнате на бульваре Сен-Мишель. Латинский квартал, студенчество, дурная компания, жесткие друзья с холодным расчетливым взглядом. Я не знаю, как я представлю его своим подругам. Потому что шестнадцатый округ, пронизанное солнцем Пасси, метро и бульвары со сплошь цветочно-музыкальными названиями: Жасмен, Жасмин то есть, Мозар, то есть Моцарт. Я не знаю, как рассказывать о нем. Потому что не по мне чаша, я с детства не люблю пенный, сладковатый, с привкусом хлеба и деревни квас, а тут — полной, щедрой рукой плеснули.
В чем, в чем именно он врет, или это поляки такие романтичные, я работала в ночную смену, у меня слипаются глаза и губы, а он смотрит в упор, улыбнись, говорит, или я не выдержу, улыбнись, пожалуйста, мальчик, мальчик, любишь меня?
Все случилось смешно, как в женском бульварном романе. Я подрабатывала на съемках телесериала про бедных-богатых, стояла на мосту Александра Третьего, он наблюдал за русскими красавицами и звонко-польски зубоскалил. Я сделала замечание, он встал на колени, предложил встретиться. Я согласилась — мне нечего терять, мы встретились, гуляли полночи, путаясь в языках — он говорит только на польском.
Я перебираю языки, как четки, не сметь бросать меня для сабли, для товарищей, для бражничанья, он штукатурит чужие дома, кладет калейдоскопы ванных плиток, чуть больше нежности в чертах, приятели не узнают, сам отшучивается, будто какой месяц засел в глазах, куда тут шляхетство-рыцарство, ему бы бабу, мягкую и теплую, чтобы пыль строительную по постели свалять, а тут я, холодная, девичья, не-тронь-не-выживет.
Мы не любим друг друга — сожительствуем, как два обломка летучих голландских кораблей в нечеловечном океане. Я люблю рок-н-ролл и магию, он — Христа и рэп. У меня под окнами ежевечерне играют джаз, в саду католического храма, где цветут розы, огромные, медовые, которые я тайком рву ночью, чтобы хоть как-то спастись от одиночества.
Он приходит два раза в неделю. Смотрит через плечо, как я готовлю. Улыбается. Это, в общем-то, больше, чем разные языки. Это разные миры, параллельные миры, сосуществующие только в одной-единственной точке — ну да, тут, на восьмом этаже, в комнатушке с алыми занавесками. Я молча готовлю ужин — шуток друг друга мы все равно не понимаем. Молчим о чем-то настолько важном, что мне страшно.
Когда он наконец заснул, я покрылась льдом и вмерзла в кровать. Он спал, я гадала: разбудить, не разбудить, и что обо мне подумали соседи, и я хочу не шевелиться, но шевелюсь, потому что холодно, а он спит. И можно было бы его разбудить, но я не хочу, потому что сейчас тот самый момент, когда можно поговорить сама с собой. А я и сказать ничего не могу, и не потому, что нечего, а потому, что зуб на зуб от холода не попадает. А может, разбудить? И пусть принесет свитер, и я пытаюсь сдвинуть с себя огромную ледяную, сидящую у меня же на груди жабу, намерзшую вокруг меня; сдвинуть себя-ее в сторону, чтобы самой сходить за свитером, потому что он горячий и спит, а я не хочу с ним говорить. Я придумаю завтра, что ему сказать. Например, что соседи злятся. Или начну сказку: и отпустил дед рыбку в море, и главное, не думать, что море замерзло, что вдруг я буду первой, кто умрет от холода. А ведь мы в Париже, и тут почти каникюль-юль-юль-юлечка, ну позвони мне сейчас. Ну и что, что ночь уже и я лежу с кем-то рядом, и все произошло так неожиданно, что я так и осталась в балетной пачке и с открытым ртом и с мужчиной на второй половинке дивана. Жалко, что он не исчезнет с утра, а мне на работу, а с ним, наверно, нужно разговаривать, пить чай, улыбаться.
Вечны набриолиненные ковбойские поляки, карикатурно похожие на американскую рекламу годов 50-х, преувеличенно краснощекие, белокурые и до неприличия пышущие здоровьем, непосредственные в своих эмоциях, как дети (их непосредственность доходит до дикости — Марчин, разозлившись на мое непрошибаемое равнодушие буржуазии, выплеснул на меня кипящее масло из сковородки с воплем — хоть боль-то ты чувствуешь?). От так.
В Париже боль светла и постоянна.
Вальсируя вниз по лестнице, врезалась в стенку. Вспомнилось, как у нас в подъезде нарядили елку. Большую смешную пушистую елку. Запахло домом и мандаринами. На ногах меня удержал Конвицкий с его “польским комплексом”: “Поляк, как увидит балкон, сразу норовит сигануть вниз”. Наверное, в глубине души я полька.
Читать дальше