Аминь тебе, Джерри, и всем остальным тоже. Я уже говорил, что не осуждаю его решение. Когда кто-то хочет сойти с автобуса, просто дайте ему выйти, и если ему заблагорассудится спрыгнуть между остановками, это его личное дело. Быть может, парня все достало, быть может, он устал от бесконечных попыток добиться бог знает чего. Когда я увидел, как худо ему от того, что он не может больше играть на гитаре, я сказал — просто, чтобы хоть как-то его встряхнуть, — что он был великим гитаристом, а он ответил, что ему недостаточно того, что он был. Он хотел продолжать быть — не важно кем, музыкантом, любовником, чем угодно, лишь бы быть.
Да, леди и джентльмены, в тот миг я понял, как здорово родиться самому или иметь дядюшку, или дедушку, или все равно кого в Братиславе, или Леополи, или Калоче, или любой другой дыре в этой гребаной Центральной Европе — в этом чертовом аду, в этой выгребной яме. Достаточно даже просто вдохнуть этот смрад, эту вонь — ею тянет даже в Вене и в Черновицах; но это еще не даст вам силу быть. Скорее наоборот. Если бы только Джерри смог понять, потеряв руку, как ему повезло, что он уже был. Свобода, вечный праздник, невероятное ликование от того, что больше не надо быть, не надо играть музыку, что он получил наконец пропуск на выход из этих чертовых казарм жизни.
Может быть, он не смог, потому что не родился и никогда не жил в застоявшемся воздухе Паннонии, спертом, как свалявшееся шерстяное одеяло, в насквозь прокуренной таверне, где кормят плохо, а поят еще хуже, но где так хорошо сидеть, когда в окна стучит дождь и воет ветер, — а там, где свирепствует жизнь, всегда льет как из ведра и ветер остер, как нож. Да любой бакалейщик из Питры или Вараждина мог бы научить всю Пятую авеню — кроме, может быть, тех товарищей, которые приехали туда из Нитры, или Вараждина, или еще какого грязного захолустья, — что это за счастье, когда ты уже был.
О, это смирение, этот чистый свет прошедшего времени, о, это неверное и мирное состояние, в котором все легче перышка и никакого тебе самомнения, тяжести, убогости и смятения настоящего! Не поймите меня превратно, речь вовсе не о каком-то конкретном прошлом и тем более не о ностальгии, не о боли и муке возвращения. Прошлое ужасно. Все мы чертовы варвары и исчадия ада, но наши прадеды и прапрадеды были еще хуже — жестокие дикари и ничего больше. Я ни за что не согласился бы быть в их времена. Нет, я не говорю, что хотел бы дезертировать из армии жизни и чтобы у меня все было уже в прошлом. Легкая инвалидность иногда просто дар божий: инвалид не обязан лезть во все происходящее, рискуя собственной шкурой.
Быть — больно, бытие никогда не оставляет вас в покое. Делай то, делай это, работай, борись, побеждай, влюбляйся, будь счастлив, ты обязан быть счастливым; жить — значит выполнять священный долг быть счастливым, если ты несчастлив — это позор. И вот ты делаешь все возможное, чтобы слушаться, и быть хорошим, и счастливым, и умным, как тебе велели, но как это сделать, когда все против тебя, когда любовь валится на голову, как кирпич с крыши, когда от каждой встречи с жизнью остаются синяки, когда ты идешь, прижимаясь к стене, чтобы не попасть под колеса кому-нибудь из этих чертовых лунатиков, а стена внезапно разваливается на кусочки — острые камни, осколки стекла, ты уже весь в порезах и кровь течет, или ты с кем — нибудь в постели и вдруг неожиданно понимаешь, какой должна быть настоящая жизнь, и это невыносимо грустно, так что остается только подобрать с пола одежду и идти вон, — слава богу, что на углу есть бар: о, что за наслаждение выпить чашечку кофе или стакан пива!
Да, конечно, выпить пива — тоже способ сделать так, чтобы у тебя все было. Ты здесь, сидишь себе и смотришь, как дышит пена, один пузырек в секунду, удар сердца, вот и одним ударом меньше, отдохновение и обещание покоя твоему усталому сердцу, все уже позади. Я помню, как бабушка, когда мы приезжали к ней в Суботицу, занавешивала острые углы мебели одеждой и убирала на чердак железный стол, чтобы мы, дети, не поранились, если во что-нибудь врежемся, бегая по дому, а еще она всегда закрывала электрические розетки. Вот оно самое, когда ты уже был, — это жить в доме без острых углов, где нельзя разбить коленку, где нет слишком ярких лампочек, которые слепят глаза, где все тихо и спокойно, вне игры, где нет никаких ловушек.
Вот, дамы и господа, что оставила нам в наследство Центральная Европа. Несгораемый шкаф, пустой, но запертый на замок, специально на случай грабителей и чтобы никто туда ничего не засунул. Пустой, ничего, что хватало бы за душу и волновало сердце, жизнь вся там, уже прожитая, в полной безопасности, надежно защищенная ото всех случайностей, не бывшая в обращении банкнота в сто крон старыми, которую положили под стекло и повесили на стенку, так что отныне и навсегда ей не страшна инфляция. В любом романе лучшая часть — это эпилог, по крайней мере с точки зрения автора. Все уже случилось, все написано, решено и разрешено, персонажи жили долго и счастливо и умерли в один день, или они уже мертвы, какая разница, все равно больше ничего не случится. Писатель держит эпилог в дрожащих руках. Перечитывает его, может быть, даже меняет слово-другое, но уже ничем не рискует.
Читать дальше