— Хочешь сразу о главном? Она жила в гостинице под именем Гарриет Браун. Крошечная комнатка, заставленная чемоданами, окна выходили в темный двор… Я сразу же принес извинения за недавнюю выходку, но о чем мы могли тогда говорить? Вспомнили Упсалу, вспомнили Швецию…
— Если ты решишь когда-нибудь экранизировать эту историю, попроси кого-нибудь другого написать сценарий. Она стоит перед тобой, говорит с тобой — полмира мечтает об этом, а ты упускаешь возможность расспросить ее о тайнах ее жизни! Ладно! Что дальше?
— Были и другие встречи, другие беседы. Когда я говорю «беседы», я имею в виду долгое молчание, изредка прерываемое воспоминаниями — так взлетают и лопаются пузыри.
— Литература!
— Она жаловалась на неудобство своей комнаты — не из-за пространства, а из-за невозможности отгородиться в ней от всего мира. Она мечтала о доме за высокой стеной, где-нибудь на окраине города. Кто-то рассказал мне, что продается вилла. Мы поехали смотреть ее, и она сказала, что вилла слишком велика. Через некоторое время она объявила мне, что купила виллу и уже переехала. Как-то вечером я пришел к ней в гости, она предложила мне остаться, и на следующий день я уже жил там. Сложно найти объяснение: одиночество было ее призванием, как и моим, и я стал ее спутником на этом пути.
— Ты что, издеваешься надо мной?!
— Джозеф, не уподобляйся тем, кто жаждет все обосновать! Признай возможность существования и тех, кто избегает слов.
— Легко сказать. Однако фильм получается слишком грустным: все основное происходит за кадром.
— Меня бы это устроило, особенно здесь, где из всего делается представление… Действительно, ни ты, ни кто-либо другой не сможет снять это на пленку. Забавно, особенно в стране, где жизнь выставляется напоказ.
— В отличие от тебя, выставляющего напоказ пустоту!
— Согласен. А почему, как ты думаешь, Джозеф, я так к ней привязан? Некоторые восхваляют мою мудрость, а она на самом деле обыкновенное убожество.
— Вперед, вперед, упрямый иностранец… Знаю я этот тип исповеди: мы ведь славяне, в каждом из нас спит Раскольников…
— Раскольников хотя бы убил старуху… А я? Знал бы ты, как я завидую твоей мании величия и твоим грехам, старый кукловод.
12
Штернберг не ошибался: я действительно лукавил. Но, если можно так сказать, лукавил чистосердечно, потому что моя встреча с ней, которую я представил как нечто очевидное, как соединение двух одиночеств, не была ни необходимой, ни неизбежной.
Вспоминается один разговор, когда, примерив на себя наряд Сократа (мой способ задавать вопросы был всегда игровым), я заставил ее немного раскрыться, выйти за пределы банальных, подготовленных для журнальных интервью фраз, но наш разговор быстро закончился. Не помню, что принудило нас обратиться к чтению хроники Луэллы (кажется, она не хотела читать, и я доставил себе сомнительное удовольствие процитировать несколько параграфов вслух), которая, как обычно, ядовито смаковала очередную слащавую историю… Она неожиданно перебила меня:
— Хватит о любви! Есть на свете вещи и поважнее!
— Да? Что же?
— Туше! Не спорь, у тебя глаза засверкали, как только я это сказала.
— Ничего подобного!
— Ну, признайся, удается ли тебе забыть, что я актриса? Несмотря на все твои усилия казаться невозмутимым, по твоему лицу можно читать, как по книге.
— Теперь моя очередь сказать: «Туше!» Штернберг уже объяснил мне, что из меня вышел бы отвратительный актер. Но, уверяю тебя, сейчас…
— Ты совсем себя не знаешь!
Это был один из тех редких моментов, когда она меня удивила: она пыталась составить приличествующий мне портрет, который не должен был, в принципе, поразить меня, поскольку, говоря обо мне, она описывала и себя. Я не верю в миф Платона об андрогинах, и мне чужд смехотворный поиск «братской души», которая должна дополнить мою собственную. Каждый из нас единственен в своем роде, и настоящее расставание, физически ощутимое как конец, происходит только во время рождения, расставания с матерью; нас жестоко выбрасывает в равнодушный мир, и мы открываем в нем непоправимость одиночества, которое невозможно преодолеть. Но иногда, случается (за редким исключением), мы способны ощутить в другом человеке эту черную дыру, бесконечно поглощающую лица и голоса тех, кто населяет мир.
Она продолжала:
— Твоя игра — а играют все — состоит в том, что ты удерживаешь других на расстоянии. Мерседес говорила: «Я обожаю его, но от него холодно». Они пугают тебя, и ты защищаешься. А так как приходится жить среди них, ты прячешься за внешностью мерзкого «курносика». — Она немного помолчала, потом добавила: — Ты не задумывался, откуда в тебе эта страсть к фотографии? Твоя единственная страсть.
Читать дальше