Все отделение отнеслось к занятию с должной серьезностью, но как-то бесцветно, без ободряющих речей, без шуток и каких-либо комических случаев. Неожиданно всеобщее настроение стало таким, как и у других фенрихов. О Хохбауэре никто не вспоминал: он был мертв, а говорить о его смерти никому не хотелось.
В то утро Крафт предоставил своим фенрихам больше свободы, чем обычно. Он не командовал ими, не контролировал, он лишь смотрел, как на перекурах они сбивались в большую, чем обычно, группу вокруг Редница: овечки, оставшись одни, искали себе нового вожака. И Редниц взял на себя эту роль довольно удачно.
Прежде чем вести фенрихов обратно в казарму, Крафт подозвал к себе Редница и сказал:
— Скажите, Редниц, зачем вам понадобилось утверждать, что Хохбауэр перед смертью не оставил прощального письма?
— Потому что я проверил это, господин обер-лейтенант, — откровенно признался фенрих. — И сразу же после катастрофы. Я сразу подумал об этом, так как Хохбауэр всегда любил писать письма.
— И вы утверждаете, Редниц, что ничего не нашли?
— Так точно, господин обер-лейтенант. Так оно и было.
Крафт посмотрел фенриху в глаза, и тот улыбнулся ему сердечной и доброй улыбкой, отчего Крафта сразу же охватило такое чувство, что все случившееся само собой разумеется. И произошло оно не напрасно!
— Докладывайте, — сказал генерал Крафту, едва тот успел войти в кабинет. — Я только что вернулся из Вюрцбурга и хочу знать, что тут произошло.
Оба стояли друг против друга. Крафт докладывал, а генерал молча слушал его. А когда обер-лейтенант закончил свой доклад, генерал-майор Модерзон сказал:
— Давайте сядем, Крафт.
Голос генерала прозвучал необычно тихо, почти робко.
— Крафт, — первым заговорил генерал, когда оба уселись, — я ожидал от вас не такого результата.
— Но это все-таки результат, — сказал Крафт.
— Нет, — решительно произнес генерал. — Я намеревался передать его в руки правосудия, а вы толкнули его на самоубийство. Это не искупление. Это увертка, бегство, обман.
— Господин генерал, — начал обер-лейтенант Крафт с чувством собственного достоинства, без всякого верноподданничества, — фенрих Хохбауэр признался мне с глазу на глаз, что он взорвал лейтенанта Баркова, однако доказать это было невозможно.
— Нам вполне хватило бы и этого признания, Крафт, если бы не появились другие возможности, чтобы арестовать его.
— Само признание, господин генерал, отнюдь не является обвинением, тем более если оно сделано, так сказать, в личном плане, господин генерал, без свидетелей и без записи в соответствующий протокол. Если же одно свидетельское показание противоречит другому показанию, тогда важную роль играют сами свидетели. А что стоит какой-то обер-лейтенант простого происхождения, выступающий против фенриха, отец которого является ярым приверженцем национал-социализма и комендантом СС в Орденсбурге?
— Всего этого не следует перечислять, — твердо сказал генерал. — Мы ведь солдаты, а не кто-нибудь.
— Вот именно, господин генерал! В наше время солдатское общество уже далеко не то, каким оно было в период расцвета Пруссии, или, по крайней мере, не то, каким оно должно быть. Солдат как гарант чистоты и порядка, права и свободы сегодня существует только в сказке. А люди, подобные Хохбауэру, делают это сверхчетко. Солдат на службе определенной идеологии — вот что из него стало, и это называется солдатским духом. Сегодня нужно быть или нацистом или же антинацистом, а третьей возможности вовсе не существует.
Генерал долго молчал. В глазах его жила печаль. Печаль без боли, рожденная знанием и признанием. И Крафт был готов выслушать нотацию генерала в том холодном и деловом тоне, обычно свойственном генералу. Однако никакой нотации или выговора не последовало.
— Дальше! — только и услышал Крафт.
— Если я, господин генерал, встречаюсь с превосходящим меня или более сильным противником, который думает и действует иначе, чем я, который пришел совсем из другого мира и с которым у меня нет ничего общего, кроме языка, тогда я должен попытаться победить этого противника его же собственными способами. Другого выбора у меня нет.
— И вы думаете, Крафт, что успех одержали вы?
— Я переоценил этих людей. Они оказались неустойчивее, чем я предполагал. Они живут между двумя крайностями, между преступлением и трусостью, только эти слова у них иначе называются. Первое они называют испытанием, а второе — жертвой. Они взорвали лейтенанта Баркова на мине. Они готовы и других отправить на тот свет, как они делали до этого и как они будут делать и дальше. Но как только им приходится нести ответственность за это, они сразу же превращаются в кандидатов на самоубийство. Они достигают необычного, пока иллюзии двигают их вперед; тогда они доставляют радость деловым людям и являются наслаждением для фантазеров типа Ратсхельма. И они заботятся о том, чтобы назвать Германией все то, что катится в пропасть.
Читать дальше