Тосковал ли он по откровенности?
Да, тосковал. Когда уже он состарился, он пытался не раз — беспомощно, нетвердо — наверстать упущенное, потерянное. Слишком поздно, слишком. Дети подросли, как говорится, вышли в люди. У них были свои друзья, подруги, свои радости, которых им не хотелось ему поверять, и свои горести, которыми они боялись обременить его. Он же такой старенький, надо его щадить.
А он, со своей стороны, не предпринимал деятельных попыток. Он был стар; он устал — о, так устал! Он обитал уже на пустынном островке своей старости.
Да. Тут в самом деле взвоешь от боли…
Он выбивался из сил, он вил для нас гнездо. Мы это знали — и рвались, рвались прочь.
Хорошие родители, довольно удачные дети. Ничего плохого нельзя сказать о нашей семье. Помню, я хотел, чтоб они умерли. О, неосознанно, конечно. Я возмутился бы, если б кто-нибудь у меня спросил: хочешь, чтоб они умерли? Но я хотел этого.
Бывало так. Они уезжали на целый день, на долгий-долгий день, брали экипаж и ехали куда-то и говорили, что вернутся поздно. О! Какое блаженство! Лучше, чем воскресенье. Хоть и будни. Праздник — выходной. Ходи себе где хочешь, делай что хочешь, оставаясь в известных границах, даже в довольно узких границах, разумеется, — и все же! Они, далеко. Можно вздохнуть, распрямиться, быть самим собой. Хотелось петь, плясать, прыгать…
Не припомню, чтоб я делал столь рискованные вещи. Мне хватало сознанья, что все это — можно!
Но вот наступал вечер, и пора было начать радоваться их близкому возвращению. И мы радовались. Мы же были славные дети.
Я даже сейчас радуюсь. Удивительно, как все это живо в памяти… Через тридцать лет…
И вот разыгрывалась фантазия. А вдруг лошадь понесла, и экипаж перевернулся… А вдруг они не вернутся — ни сегодня, ни наутро, ни послезавтра, никогда…
Однако я тут же ловил себя на этих мыслях. Я ведь был такой хороший мальчик — ждал их и радовался, что вот скоро они приедут. А мысль уже плыла в другом направлении: погибнуть они не могли, разве что слегка ударились и их отвезли в больницу — так, на недельку-другую…
Недельку-другую мы поживем без них, свободные от них… свободные…
Так вот, я спохватывался, каялся и весьма радовался их скорому возвращению. Если же они запаздывали, не возвращались в обещанный час, я не находил себе места от тревоги, что с ними что-то стряслось. Я чувствовал, что если с ними все-таки что-то случится (но с ними же никогда ничего не случалось, они всегда-всегда возвращались домой!)… если что-то случится, я буду считать себя виноватым, буду считать себя причиной тому…
В страхе я вновь представлял себе все то, что могло стрястись с ними. Там ведь мост через котловину, куда, говорят, являются привиденья, — и лошадь, верно, шарахнулась и понесла, и по тем дорогам шляются цыгане. Иногда от ужаса у меня на лбу выступал холодный пот. Я не мог сидеть дома, я вскакивал, убегал. И лихорадочно, как заклятье, я твердил и твердил: "Папочка! Мамочка! Папочка! Мамочка!"
Да, так о чем я? А, насчет того вечера у меня в комнате. Хотя нет, про другой вечер — шестью годами раньше.
Он сидел возле лампы, сложив руки на столе. Сильные, волосатые руки, но старые — толстые синие жилы взбухли у запястий. В темной бороде — белые нитки. Помнится, я подумал: "Он старый! Какой же он старый!"
Ему было почти пятьдесят лет.
— Мне хочется кой о чем с тобой поговорить! — повторил он.
И дурные предчувствия поднялись во мне. Нельзя сказать, чтоб у меня была нечиста совесть; но и особенно чистой она никогда не бывала. И вот — ему хочется со мной поговорить!
Свет от настольной лампы падал на его лицо. Лицо у него было правильное, красивое — я слыхал об этом, да и сам понимал. Оно было усталое и замученное. Этого я не видел. Я видел только, что вот передо мною мой отец, старый, старый человек, которому скоро стукнет пятьдесят.
Он сидел так, что свет от лампы падал на его лицо, а я оставался в тени (он не читал Шерлока Холмса. А я читал). Я заметил, что ему неловко, и тотчас же мне самому сделалось неловко, хоть дурные предчувствия не оставили меня.
И вот он взял себя в руки — я заметил, что он взял себя в руки, — и повел со мной беседу об этом.
Я уже не ребенок — не совсем ребенок, поправился он. Мне предстоит жизнь в столице, самостоятельность, я буду сам себе хозяин. Он мне доверяет, у него нет оснований мне не доверять. Так он сказал.
Я думал: если б он только знал.
Кичливо и заносчиво, замирая от детского страха и надменности, я так думал.
Читать дальше