Если распоряжений никаких нет, Гельмут идет на вокзал посмотреть на поезда с беженцами. Дремлет на мешках, и все года сливаются в один, так что порою он даже начинает прикидывать, не пойти ли попытать счастья на кулечек лакричных леденцов. Если поезда следуют утром, когда на вокзале хорошее освещение, Гельмут фотографирует. Вечером, в сумерках, или днем, когда слишком длинные тени, Гельмут идет рядом с поездом, выставив напоказ нашивку на рукаве, как прежде выставлял больную руку. Он говорит в окна и двери цитатами из речей Führer’a, толкует беженцам о судьбе, доблести и славе Götterdämmerung’a [7]. Кто-то плюет, кто-то матерится и орет, некоторые соглашаются – все-таки кто-то да соглашается. Большинство не обращают на Гельмута внимания, глядя мимо него через вагонное стекло тусклыми, почерневшими глазами.
Беженцы идут через Берлин и пешком. На ногах запекшая грязь, щеки ввалились от долгого пути. Гельмут снимает их и говорит: «Добро пожаловать домой». Но они, как те поезда, не останавливаются. Ночуют в чревах разрушенных домов, иногда делают передышку на день, от силы на два, но не больше. Этих безжизненных людей гонит вперед опасность с востока. Идет, говорят они, армия, огромная, как континент, грозная, лютая, не ведающая жалости. Говорят о наказании, вроде бы заслуженном. Проходят и рассказывают небылицы о жутком истощении и печах, зловонном дыме и ямах, наполненных телами. Некоторые говорят, что видели это собственными глазами, некоторые с ними спорят. Голоса бубнят монотонно и равнодушно. Невнятные, голодные, слабые.
Берлин, апрель 1945-го
Сегодня они весь день сооружали завалы, и теперь Гельмут собирает здесь ребят из своей бригады. Геройская баррикада, оплот рейха. Солнце пошло на убыль, и освещение замечательное. Он делает снимок, потом товарищ сменяет его за камерой, и на следующей фотографии Гельмут стоит вместе со всеми. С толстяками и слабыми мальчиками с гнилыми зубами, со стариками и безрукими-безногими калеками. На левой руке у Гельмута нашивка, правая висит немощно и криво, налезая на грудь, снова опавшую за последние голодные месяцы. Люди выглядят усталыми, почти все серьезны. Но трое или четверо, повернувшись к Гельмуту, своему фотографу, улыбаются.
Гельмут непринужденно стоит среди них, ссутулившись, но высоко подняв голову. Город за его спиной разрушен и вскоре будет поделен. Через несколько дней самоубийство ускорит советское вторжение; скромный холмик на месте бывшего здания у Гельмута под ногами станет границей между британской и французской территориями; и в новом Берлине Гельмут не отыщет дома, где прошло его детство. Но на этой фотографии Гельмут делает то, чего ни разу за все детство не сделал на портретах, любовно отпечатываемых Гладигау. Гельмут стоит на вершине своей баррикады, которую потом с легкостью подомнут под себя советские танки, – и улыбается.
Берлин, начало 1945-го
Лора, задремывая, лежит в темной комнате. Недавно ее разбудил шум, немного погодя она уснула, потом проснулась опять. Лежит, окутанная тихой ночью, на окне цветут морозные цветы. Руки и ноги у Лоры теплые, тяжелые. Наверное, думает она, ей просто почудилось: стены, окно, потолок раздвинулись, а за ними открылось пространство грез.
Хлопает дверь, стены снова на месте, выстроились вдоль кровати. Не открывая глаз, Лора прислушивается. Слышит, как сопит младшая сестренка. Шепотом зовет.
– Лизель. Анна-Лиза!
В ответ лишь глубокое дыхание спящей. Лора погружается в сон. Одна минута, две, десять. Она не знает, сколько времени прошло, но шум вдруг доносится снова.
Хлопанье дверей, голоса. Теперь Лора без колебаний распахивает глаза и ждет, когда под дверью вспыхнет полоска света. В доме по-прежнему темно; внизу кто-то шепчется; чтобы лучше слышать, Лора соскальзывает с постели.
– Что происходит?
– Все будет хорошо. Очень скоро. Вот увидишь.
Фати [8] приехал. Он в форме, стоит внизу лестницы. Его обнимает мутти, а в дверном проеме стоит навытяжку солдат, за спиной которого, на дороге, Лора различает грузовик. Холодная ночь льется через порог, скользит по перилам, устраивается у босых Лориных ног. Отец заполняет собой всю прихожую. Он гладит по голове вцепившуюся в его рукава маму и зовет: Аста, meine Astalie – а она плачет без слез. Рот раскрыт, губы силятся сдержать негромкий, сдавленный звук.
– Фати!
– Лора. Моя Ханна-Лора. Еще вытянулась.
Лора утыкается лбом ему в плечо, и он смеется, а мутти проводит по ее лицу нервной рукой.
Читать дальше