— Право, ты был бы рад Бомбе, которая уничтожила бы все мерзости прошлого, весь кич и фальшивую мораль, которые ты так ненавидишь!
— Мы уже сыты по горло фальшивой моралью, духовностью, аутентичностью и обветшалым христианством…
— Да, но мораль должна быть! В конце концов, ты пуританин, не выносишь порнографии, промискуитета и…
— Это заключительная вакханалия, последняя линия обороны так называемой воплощенной индивидуальности, которая усохла, превратившись в ничтожный прыщ эгоизма, даже само это понятие смердит. Это конец цивилизации, которая со злорадством смотрит на поиски индивида.
— Краймонд! Ты сам личность, ищущая личность! Тебе нравится быть воплощенной индивидуальностью! Или ты себя таковым не считаешь, поскольку философ и на все смотришь со стороны… или поскольку ты не продукт порочной эпохи? И ты говоришь «заключительная», а что дальше? Мы должны все это исправить, мы не можем полагаться на Бомбу или на Бога! Порой я думаю, что тебе даже секс противен, только ты не можешь отказаться от него, ты — запутавшийся сын галловейского почтальона.
Краймонд отпустил ее руку, которую держал в своей. Их колени не соприкасались. Краймонд, когда они были не в постели, избегал поцелуев и объятий. Не тратил впустую энергию страсти на постоянные прикосновения. Иногда казалось, что он холоден к Джин. Лишь изредка делал ей знак, и она подходила, брала его за руку или нежно гладила по волосам или щеке.
Проигнорировав необычную вспышку Джин, Краймонд сказал в продолжение ее слов о галловейском почтальоне:
— Кстати, хотел сказать тебе, что мне надо съездить в Шотландию на будущей неделе.
— Как он?
— Как обычно. Но навестить нужно.
Джин знала, что Краймонд все время беспокоится об отце, который стал терять силы и память. Но он не желал говорить с ней об этом. У нее закружилась голова от сладкой истомы желания и радости близкого его удовлетворения. Она не сделала попытки вернуть его руку.
Краймонд возобновил прерванную тему:
— Возможно, ты права. Индивид не способен преодолеть эгоизм, только обществу под силу стремиться к этому. Я всегда, кроме одного чудесного исключения, чувствовал, что близость с женщиной низводит меня до уровня животного.
— Когда ты сказал, что наша любовь очевидна, но невозможна, ты имел в виду, потому что она чудо?
— Нет… просто потому… Ладно, хватит разговоров.
— Я хочу, чтобы ты делился со мной своими идеями.
— Мои идеи живут только в написанных словах. Иди ко мне, Джини, моя королева, моя соколица, моя богиня, моя единственная любовь, иди ко мне, на постель, о моя сладость, мой хлеб и воздух, жизнь и любовь, мое последнее пристанище…
Страдания, какие испытывал Дункан, были много мучительней, чем представлял себе временами Джерард. Способность Дункана делать вид, что ничего не произошло, бодриться и быть невозмутимым не вводила в заблуждение его друзей, хотя, как им казалось, хуже, чем ему было, не бывает. Дункан ходил на работу, успешно, как прежде, справлялся с обязанностями, улыбался коллегам, шутил и болтал, и все это время в его голове бешено работала машина тьмы. Постоянная тьма преследовала его, обволакивала все вокруг. Лампа укутана черной вуалью, на мебели черная пыль, на руках черные пятна, в животе черная раковая опухоль. Он не был уверен, что лучше: страдать от этой черноты, воплощавшей тотальность убийственного горя, или анализировать его по частям, возвращаясь к каждой по отдельности. Он сознательно не отбрасывал надежды; просто, как ни смотреть, надеяться было не на что. Часто приходила мысль покончить с собой, и иногда это облегчало боль. Можно разом отключить измученное сознание.
Друзья своим неутомимым вниманием и заботой, старанием избегать болезненных тем, своим солидарным возмущением не приносили облегчения, напротив, только усугубляли, если такое возможно, его страдания, и он чувствовал, что они это прекрасно понимают. Они хотели, чтобы он сражался, или, скорее, самим сделать что-то, на что им требовалась его поддержка или одобрение. Вежливое равнодушное молчание коллег на работе меньше раздражало его. Джерард и Роуз продолжали приглашать его на ланч, обед или коктейль, в театры, хотя он раз за разом вежливо отказывался. Роуз с тщательно выверенными перерывами звонила ему и спрашивала позволенья заглянуть. Иногда, чтобы не выглядеть слишком невежливым, он приглашал ее, и она приходила с цветами, задерживалась на бокал вина, заводила разговор о нейтральных вещах (новостях, фильме, книге, своем новом платье) и с такой нежностью, пониманием и любовью в синих глазах смотрела на него, что ему хотелось вопить. В последний раз она также напомнила ему о двух предстоящих событиях, которые он традиционно посещал: вечеринке у Джерарда на Ночь Гая Фокса и литературных чтениях в Боярсе, ее загородном доме. Дункан, чтобы Роуз перестала разглагольствовать об этих праздниках, на которых он в течение стольких лет бывал с Джин, сказал, что придет. Джерард, несомненно чувствовавший своим долгом навязывать свое общество страдающему другу, приходил чаще, напрашиваясь, едва Дункан возвращался с работы, сидел часок, не оставался на ужин, да Дункан этого никогда и не предлагал. Джерард тоже говорил на нейтральные темы: о новостях, политике правительства, о службе, но время от времени пользовался возможностью, чтобы обсудить «ситуацию», хотя не встречал у Дункана отклика. Дженкин не приходил. Прислал однажды письмо, в котором посылал сердечный привет и писал, что, как Дункан и сам знает, он был бы рад видеть его, если захочет, или у себя дома, или у него. После этого несколько раз присылал художественные открытки с изображением главным образом классической греческой скульптуры, выбранные им в Британском музее, туманно намекая на возможную встречу когда-нибудь. Дункан не отвечал на эти открытки, но хранил их.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу