Я вот тут подумал, что когда человек одинок (независимо от того, нравится это ему или нет), он актуализирует в сознании «место», то есть пространство вокруг себя. Если быть одиноким ему не нравится, пространство воспринимается как неприятность:
О сколько места тут помимо есть меня!
Оно меня пугает
И пламенный глагол мой нагнетает…
— писал один поэт, впрочем, давно. Если быть одиноким нравится, пространство человека благоустроено, как нора хоббита: по удовлетворённости бытом легко можно отличить природного эгоиста от вынужденного. Я всегда считал, что хочу жить один, и никогда не жил, а в тот единственный раз, что жил, моментально превратил своё обиталище в помесь мусорной свалки и включённого телевизора, — вдумчивый просмотр рекламы и бильярдных состязаний по телеканалу «Спорт» заменил мне все предполагавшиеся в одиночестве удовольствия. Ужасно, разумеется, было не это, а то, что мне постоянно, постоянно хотелось сделать уборку!
Если человек не одинок, проблемой для него является не место, а люди. Недаром лучше всех умеют любить людей монастырские затворники; гражданам же, пользующимся общественным транспортом, приходится по несколько раз в день вспоминать, как это делается. Сразу после того, как я выключил телевизор и помыл кастрюлю, мне начало хотеться писать роман про то, как будет хорошо жить, когда все умрут. Хочется до сих пор, и, дай Бог, будет хотеться, пока не умру, — а все, напротив, останутся.
И кто-то, может быть, напишет: «Как жаль…» — и, выдержав полчаса (чем не награда?), перепостит очередную модную фотографию.
(проклятый постмодернизм)
Разглядывая опубликованные в «Русском журнале» беседы с Михаилом Эпштейном, припоминаю: уж не он ли первым лет двадцать назад (в журнале «Новый мир», кажется) провозгласил в России постмодернизм?
Смотри-ка ты, и не стыдно. Беседы, как приличный, беседует…
Я это в том смысле, что к постмодернизму в последнее время у общества накопились претензии. Большинство из нас считает его виновным в большинстве тех недостатков современности, которые нам не по нраву. А потому с ним «надо бороться». В общем, что это такое, мы так и не поняли, но зато с успехом превратили это в штамп, причём дважды: в девяностые постмодернизмом называлось всё прикольное и хорошее, сейчас — всё надоевшее и плохое.
Впрочем, не всё. Я, например, не уверен, что Стас Михайлов — это постмодернизм.
О существовании Стаса Михайлова я узнал пару месяцев назад от своего начальника на работе. «Ты что, это сейчас самый главный певец», — сказал он. Я удивился, потому что считал, что самый главный певец — это Валерий Леонтьев, ну или вот хотя бы этот, как его, грузин (другой), а оказалось вон как.
В любом случае, к постмодернизму они трое отношения не имеют.
Так уж повелось, с чумовых девяностых мы привыкли считать постмодернизмом явления авангардные, то бишь крайние, экстремистские. Константин Сутягин предложил замечательное определение явления «авангард»: авангард, сказал он, это хуже подготовленная передовая часть войска, которую первой бросают на копья или в огонь; она почти вся гибнет, и не жалко. А вот потом в бой пойдут те, кто всё дело решит, — гвардия. Так вот, никаким авангардом по определению постмодернизм не являлся, потому что был сам реакцией на авангард, на перегрев художнической и теоретической мысли в благословенном XX веке: слишком много было всего, хотелось и того и этого, разные возможности глушили друг друга, и наступила инфляция возможностей — постмодернизм, когда уже ни к чему невозможно относиться «со звериной серьёзностью», все возможности кажутся скомпрометированными. Постмодернизм был реакцией, и хотя у реакции тоже может быть свой авангард, в целом это явление довольно ровное, умеренное и тусклое.
Классическим примером постмодернистского романа считается «Волхв» Фаулза, и это действительно так; при первом с ним знакомстве я не дочитал до конца этого шестисотстраничного тома ровно пятьдесят страниц; настолько безразлично стало «чем там закончится», что не «бросил» (нет, это подразумевало бы разочарование и досаду), а просто без гнева и пристрастия прекратил. Хотя в романе много всего хорошего (наблюдений, рассуждений, состояний, картинок), в целом он настолько «ни о чём», что конец можно было пропустить без ущерба смыслу, как три-четыре-пять романов Пелевина. Приятная, в общем, книжка.
Классика постмодернизма — это когда всего в меру. Хорошо начинённый, ровный и приятный во всех отношениях текст. Не «сплошной мат и расчленёнка», как считают некоторые, а немножко бередящего душу мата, чуточку приятно шокирующей расчленёнки. Суперклассика постмодернизма — песня «О любви»: «А не спеть ли мне песню — о любви, а не выдумать ли — новый жанр, попопсовей мотив — и стихи, и всю жизнь получать гонорар». И ещё: «Моё сердце мне скажет: «Это про нас»», как же без этого, обязательно. Про мат и расчленёнку моё сердце не скажет «это про нас». Мат и расчленёнка (как и всё «слишком» — слишком шокирующее, слишком глупое, слишком умное) усеяло телами редуты и сгнило — не жалко. Остался мейнстрим.
Читать дальше