Я думал о другом: о прибитом к кресту большими гвоздями человеке по имени Иисус, и никак не мог отделаться от впечатления, что он всё-таки смотрел на меня печальными и одновременно добрыми глазами, почти закрытыми набрякшими веками. Знал, что такого не может быть, а вот мне бластилось — и всё. И тогда же я опять подумал: надо побольше узнать об этом человеке. Задел он меня за живое. Растревожил.
Во дворе, распрощавшись с Герасимовной, зашёл в туалет и снял крестик. Долго ломал голову: куда спрятать? В сарайке нашлось укромное местечко, куда без опасений можно было притырить опасный предмет, — мамы боялся.
Герасимовна, когда не было никого кругом, заговорщически справлялась:
— Молишша ли, Георгий?
— Нет, — честно отвечал я.
— Нишево, наштанет время — уверуешь и будешь ушердна молитша. И ангела-хранителя вспомнишь. Не жабывай: грешить нельжа. Бох, ён вшё видит и жа вшё на Штрашном шуде ш тебя шпрошит. Добро делай вшем. Тады в рай попадёшь. А жло шинить будешь — в ад угадашь.
Но я так и не стал верующим.
В последний раз бабушку Герасимовну я мельком увидел в начале мая пятидесятого года, хотя, стыдясь, старался не смотреть в зал, запруженный нашими знакомыми, родственниками подсудимых, знакомыми знакомых и просто любопытствующими. Случайно заметил сгорбленную, похожую на нищенку старуху, когда вертухаи [85] Вертухай — тюремный и лагерный охранник, надзиратель (зековская феня).
вели нас на скамью позора. И тут же отвёл взгляд.
Герасимовна провожала меня глазами, полными слёз. И это было для меня мучительно невыносимо. Более, чем видеть маму и Славика с его друзьями.
Я с безысходно запоздалым сожалением подумал: почему тогда, в сорок третьем году, не подарил ей икону Богоматери, а оставил себе, неверующему, и тем самым поступком погубил её? Пожалел, неразумно поступил.
Больше нам свидеться в жизни не привелось. Она умерла, как уже упоминал выше, в пятьдесят третьем году от остановки сердца, почти одновременно с моим братом Станиславом, смертельно раненным «случайно» конным милиционером, находившимся в непотребно пьяном виде. Фактически никакого наказания убийца не понёс. Меня же за кусок съеденной халвы (она, выяснилось в ходе следствия, оказалась украденной с прилавка магазина Серёгой Устюжаниным, «именниником», тем, кто нас ею угостил, празднуя якобы свой день рождения) приговорили к пятнадцати годам исправительно-трудовых, а фактически — каторжных работ в концлагере с вычетом в пользу рабовладельческого советского государства девяноста семи рублей и конфискацией всего моего имущества. А «путеводительницей» моей на четыре с половиной года по скользким от пота и крови ступеням чудовищного советского ада стала тюремная и лагерная охрана, те самые вертухаи, в руках которых находились наши, рабов, жизнь и смерть.
Неисповедимы пути человека. Особенно — советского. Я долго с удивлением размышлял: почему других и меня (кроме виновного, его следовало наказать) осудили, а не освободили? Только в лагере старые зеки разъяснили мне, что существует якобы не подлежащая публикации ведомственная инструкция (или рекомендация) судам и следственным органам — не прекращать, а доводить до завершения уголовные и прочие дела. То есть до тюрьмы и концлагеря. Видимо, эта инструкция и стала моей и миллионов таких, как я, «строителей коммунизма», идейной путеводительницей. Внешне. А на самом деле я всячески сопротивлялся и вертухаям, которых чаще называли «пидарами» за любовь некоторых из них к «петушатине», [86] «Петушатина» — от слова «петух» (педераст). Обычно «петухи» — пассивные педерасты-зеки. Пользовался их услугами кое-кто из «вертухаев» (любителей «петушатины»). Не допускаю, что это была клевета, — признание, которое я лично слышал от самого педика, не оставило во мне и тени сомнения в правдивости его слов.
и держался в отдалении от блатных, выбравших в жизни профессию преступления, — врагов общества. Даже в концлагере блатные грабили и иногда убивали за неповиновение «мужиков», рядовых зеков (заключённых). Фактическими хозяевами концлагерей и тюрем являлись блатные, отбросы общества, «отрицаловка», человеческая гниль, за ними оставалось последнее слово — жить тебе или умереть. Тюремное и лагерное начальство обычно почти всегда оставалось в «неведении». Им было наплевать на зеков — они жили и действовали по своим правилам и инструкциям, чаще — по своему произволу; блатные — по «понятиям», то есть воровским законам.
Читать дальше