— Больше ничего не удалось, — как бы оправдываясь, объявил Гарёшка.
— И за это большое спасибо.
— Как же ты теперь?
— Не знаю. Но домой не пойду ни за что. Хватит!
— Факт, — подтвердил Гарёшка по-Юркиному.
Отчим его, дядя Саша, бывший моряк, на вид атлетического сложения, инвалид по ранению, пасынка никогда не наказывал, как, впрочем, и младшего Гарёшкиного братишку, своего родного сына Венку, беспокойного, нервного мальчишку.
Отец (родной) Кульши, красный командир Гражданской войны, латыш по национальности, был арестован и пропал без вести незадолго до начала войны, когда Игорю едва исполнилось восемь лет. Однако мальчишка зримо помнил отца, кадрового военного, занимавшего высокий пост в каком-то штабе, — личный шофёр возил его на персональном легковом автомобиле на работу и домой. Гарёша почему-то даже со мной всегда избегал разговоров об отце. Возможно, он стеснялся или знал что-то такое, чего не следовало упоминать даже среди друзей. Лишь однажды он показал нам коричневую фотографию, наклеенную на серое картонное паспарту, на которой отец был запечатлён среди сослуживцев — в форме, с шашкой на боку.
Проводив Кульшу до угла квартала, я задумался, куда податься. Опасность встречи с отцом оставалась велика, он в это время, завершив утренний ритуал бритья трофейной опасной бритвой «Золинген», прысканья одеколоном, надевания тёплой, только что отутюженной мамой сорочки и завязывания зелёного, с серебряными искорками, шёлкового галстука с последующим начищением до лакового блеска хромовых сапог (первым делом заказал у Фридмана, из «трофейного», привезённого им хрома), облачался в кожаное пальто, из того же хрома фуражку военного покроя и отправлялся на службу, а его словами выразиться — «в присутствие». Слово-то какое — гоголевское, где его выискал? Ведь книг он не читал. Лишь мои иногда прихватывал — «на сон грядущий».
Он важно шагал, если не ненастило, по середине тротуара — это утреннее шествие называлось им «моционом» — до пересечения улиц Кирова и Карла Маркса, где находилась его «контора».
Свободские ребята, из тех, что жили без отцов, завидовали мне — как же: папаша — «туз», начальник! И я поначалу возгордился, что у меня такой выдающийся, заметный отец. Но сейчас мне было стыдно за него. Злости либо ненависти во мне не пробудилось — я просто избегал его. Как это ни позорно, я себе признался, что боюсь и именно поэтому не желаю очутиться рядом с этим спокойным, уравновешенным человеком, полным неодолимой силы, которой я не могу противостоять, силе эгоизма (я уже знал значение этого слова), и ещё — скрытого внутри зла. А непоколебимая уверенность в себе и барская внешность бывшего бравого штабного писаря нравилась некоторым соседским женщинам. Я видел однажды, как алчно, а может быть и с завистью, наблюдала за ним из-за оконной занавески тётя Таня. Да и завмаг, резкая и нетерпимая ко всем окружающим, с отцом обходилась почтительно и разговаривала с ним другим, мягким, мурлыкающим голосом.
Но самым оглушительным открытием стала очевидность того, что отец — совершенно чужой, а иногда враждебный мне человек. Это открытие, отцеженное из многих нанесённых им обид, перетряхнуло всего меня и как бы вышибло с привычного места в семье, в жизни — я потерял опору, наверное главную для меня тогда.
Однажды почувствовал непримиримость к щёгольским нарядам отца, которые дотоле мне безотчётно нравились и я мечтал о точно таких сапогах, сорочке, а верхом шика мне мнилось его кожаное пальто с пристежным чёрным меховым воротником.
Всё перевернулось, может быть, потому, что мама так и продолжала бегать в телогрейке, как и в военные годы, — не получалось выкроить из зарплаты, её зарплаты, на пальто, несмотря на экономное ведение хозяйства и работу на полторы ставки в комбинате, куда она вернулась после Победы с завода.
Некоторые ребята, и Юрка Бобылёв в их числе, считали меня — и нашу семью — «богатой». А все наши богатства были надрючены на отца и состояли из вещей, тоже принадлежащих лишь ему.
Мне поначалу и в голову не приходило: почему у него есть всё, а у нас — почти ничего? Я привык верить, что взрослые живут так, как им положено. Мы же, дети, не имеем права вмешиваться в их решения, живя так, как нам позволят.
Так уже повелось у родителей — от меня со Стасиком скрывалось всё, чем семья жила: её материальный достаток и распределение, интимные отношения и многое другое. Правил всем отец. Но я этого не знал, а лишь ощущал на себе угнетающую, вязкую тягость его власти, от которой мне стало невыносимо жить дома.
Читать дальше