— Давай-давай быстрея, а то простынешь и заболеешь. А я тебя кипятком отпою. Да в моём одеяле и сугреешься. Не стыдись, никто тебя не увидит. Здоровье-то смолоду беречь надо. Опосля не насбираешь, что растеряешь…
Я послушался её, сразу вспомнив свои давние простудные хвори, и, не попадая зуб на зуб, скинул тесное пальтишко, курточку, американские жёлтые штаны, чулки, прилипшие к телу, стянул не сразу, заодно со старенькими ботинками, и, укутавшись в колючее суконное одеяло, прижался к тёплой батарее центрального отопления. Ступни, пальцы ног и рук кололо, будто в них иголки втыкали. Как тогда, когда меня вытащили из колодезя, откуда я белым днём видел на небе яркие звёзды. Я и сейчас терпел. Дрожал и терпел.
Тётя Мотя, добрая душа, быстрёхонько скипятила на электроплитке большую алюминиевую кружку воды, и я, обжигаясь, принялся маленькими глотками опорожнять её — отогреваться.
Гардеробщица охала и пыталась разузнать, как такое несчастье со мной стряслось: «весь до нитки промок».
Грешник, я соврал, хотя не раз клялся себе, что буду всегда правдивым, но опять не сдержался: дескать, меня окатила проезжавшая мимо грузовая автомашина — «трёхтоннка».
— Господь тебя уберёг, што не попал под её, — посочувствовала мне, безвольному вруну, старушка. — Гонят, как самошедчии. Прямо на детишак.
И мне стало так противно за себя, что на кого-то наклеветал.
— Нет, она по дороге ехала. Это я оплошал, — поправился я.
— Сугрев-то дошёл до нутра? — спросила она. — Тада от батареи-то отодвинься, я твои вещички развешу, пущай подсохнут.
И зачем только я соврал тёте Моте? И во мне возникла жалость к ней. И недовольство собой.
Вот это человек так человек! — подумал я. — Хоть и вид у неё зачуханный. Зато завуч Александрушка разве напоила бы меня кипятком? Да ни в жизнь! Потому что произошла она от злой крысы, а не от доброй обезьяны, как некоторые люди. И ещё в дневник накрапала, чтобы отец «принял действенные меры» для моего «исправления». [243] Несколько десятилетий спустя я осознал, что нас, советских людей («совков»), всю жизнь — от рождения до смерти — беспрестанно «воспитывают» и «перевоспитывают», стараясь превратить в рабов государственной системы — карательной системы. Мне стало понятно: в основу её заложены чудовищные ложь и насилие. Тех же, кто не поддаётся такому воспитанию, умерщвляют в тюрьмах и концлагерях. Безумный большевистский геноцид народов СССР на протяжении более семидесяти лет (он и сейчас продолжается, мутируя, как инфекционная зараза) унёс преждевременно в могилу десятки миллионов жизней самых плодотворных, способных людей, тюремизировав население страны.
Она постоянно предлагала такое «воспитательное средство», наверняка зная, что родители меня накажут. И каким способом — причинив боль.
Я подозревал, что она злорадствовала и наслаждалась, рисуя в своём мстительном воображении эти «действенные меры». Какие гипотенузы и катеты с «А» и «Б», которые сидели на трубе, могли возникнуть в моей голове после того, как она кровавыми чернилами в очередной раз образцово-показательным, безукоризненным почерком строчила донос в мой дневник — всякую чепуху и глупости? И я испытывал к этой отутюженной, внешне симпатичной, ещё довольно молодой женщине самые недобрые чувства. И, вероятно, не умел скрыть их. Она видела всё в моих глазах. И мстила. Как могла. А возможностями уязвлять она располагала неограниченными. И это меня угнетало, доводя до отчаянья. И верно двигало вон из школы — к исключению.
…В класс я заявился в конце смены, после того как отогрелся и пришёл в себя. И завуч, сухопарая, плоскогрудая, с одеревеневшим смазливым кукольным лицом, даже не спросив меня ни о чём, брезгливо потребовала дневник и ненавистным тоном спросила:
— Что это такое, Рязанов? Это не дневник, а каша. Ты это нарочно сделал? В канаве, что ли, его размочил?
Я не выдержал, произнёс когда-то слышанную фразу:
— Каждый судит о других в меру своих пороков!
Эти слова вырвались у меня сами собой. И вдруг лицо завуча побагровело, и она заорала, да, именно заорала:
— Вон из школы! И чтобы твоего духу здесь не было! Хулиган!
Всё моё поведение в школе, вернее в родном классе, в котором пребывал всего несколько минут, было оценено хуже некуда — как хулиганство. Для меня стало ясно: суровая расплата неминуема. За случайно вырвавшуюся фразу.
Она столь же брезгливо отшвырнула волглый дневник и процедила сквозь зубы, не взглянув на меня:
Читать дальше