Я закрыл глаза и зарыл ладони в песок; так бы и сидел здесь, подумал я, и тут снова различил этот запах, кожей впитал его, запах, который чувствовал на этом самом месте каждый год, хотя уже не так остро, как в свои семь лет, — правда, тогда вообще все было иначе, и пляж выглядел по-другому, не было ни камыша, ни кустов, все казалось горизонтальным, линия за линией, до самой последней, из-за которой словно дым поднимались в небо облака. Мы сидели в низких дюнах, шестидесятые еще не начались, в море строго к востоку на острове торчал маяк. В воздухе висела дымка, а огни маяка не горели, но я в любую секунду знал, где он находится. Он был у меня в уголке глаза. В тот день стояла жара, резко пахло вялящимися на солнце водорослями, полудохлыми медузами, жгучими и стеклянными, которые сохли на ярком свете, это был запах моря, и колючий запах морского хлама, и запах только что открытого апельсинового сока из бутылки. Я сидел, чернявый сморчок, с лопаткой и совком в руках, строил что-то из влажного темного песка, и меня со всех сторон окружали мои светловолосые, высокие, грубо вытесанные богатыри-братья. В тот момент их было только двое, и они были милые, но занимали невероятно много места. Куда бы я ни повернулся, один из них там уже сидел.
По тропинке с севера босиком шел мужчина. Он закатал брюки, голени сверкали белизной. Проходя, он пристально посмотрел на нас, а немного дальше остановился и уставился на маму. Она читала, лежа на боку на клетчатом пледе с зажженной сигаретой в руке, это было до того, как она стала бояться рака легких, значит, сигарета была «Карлтон», а читала она роман Гюнтера Грасса, как помню, толстый, кто-то прислал ей из Германии, наверняка «Жестяной барабан», он как раз в том году вышел и произвел фурор. Мама была загорелая и в купальнике, красном с голубой опушкой, я отлично его помню, опушка придавала ему вид изысканной пожеванности, он много раз снился мне.
— Мадам, я хотел только сказать, — громко заговорил мужчина, — что с вашей стороны очень благородно взять на отдых в свою семью ребенка-беженца.
Так он выразился, он говорил по-датски, но для нас это не составляло проблемы и не было сомнений, какого ребенка он имеет в виду, хотя как раз в тот год я не казался уж таким заморышем, и они все разом обернулись и посмотрели на меня; братья мои вдруг ужасно смутились, не знаю почему, во всяком случае, они стали пунцового цвета. Мама улыбнулась, тоже конфузливо, как казалось, но ничего не ответила, мужчина приподнял шляпу, соломенную шляпу колонизатора, с черной лентой, и понес себя дальше, заложив руки за спину, босиком, довольный собой, довольный дамой на пледе и своей доброжелательной репликой, в правильности которой не сомневался, но откуда я мог быть беженцем? Из Кореи, что ли, или из Тибета? В моей внешности не было ничего азиатского, я не был жертвой войны в Алжире, — да, загорелый, темноволосый, но вовсе не настолько черный, — возможно, Венгрия с ее тогдашним кризисом? Хотя наверняка оставались и другие страны-кандидаты, если он вообще дал себе труд подумать, а не просто заметил, что я выгляжу необычно и что мое отличие от братьев бросается в глаза, а ответ на вопрос, который он себе задал, имел в те годы лишь одно объяснение — что я усыновленный ребенок-беженец; ну и он был еще устроен так — что на уме, то и на языке.
Я бы хотел, чтобы он никогда не говорил тех своих слов, потому что забыть их я уже не смог. Несмотря на то что с годами я стал очень похож на отца и мне все время напоминали, что я был желанным ребенком, единственным из всех нас запланированным, именно это лишний раз подтверждало, что мое место в семье не отличалось ни естественностью, ни простотой, о которых я мечтал.
Мужчина ушел, но игра была испорчена. Однако мы остались на пляже, и мама закурила новую сигарету и вернулась к книге, хотя, сидя на корточках в песке, я видел, что она ни разу не подняла руку перевернуть страницу. Видимо, она снова и снова перечитывала предложение, расстроенная, не в силах собрать мысли, или вовсе не читала, а просто глядела в книгу. От этого мне стало тревожно, все было не так, как надо, но единственное, как я мог этому противостоять, — это делать вид, будто продолжаю игру, которая мне опостылела.
Зато я выяснил тем летом, последним, когда пятидесятые еще не кончились, а шестидесятые не начались, последним перед тем, как Запад и Восток разделила стена, что, если я попаду в ситуацию, когда нет другого выхода, то смогу проглотить обиду и не разбираться с ней, а вести себя как ни в чем не бывало. Я изображал, что продолжаю игру, которая потеряла всякий смысл, я двигался как положено и изображал лицом все приличествующие гримасы, и казалось, что в моей игре есть и цель, и смысл, но их не было.
Читать дальше