В этих первых рассказах Лу Синя ясно видна писательская его позиция, даже если бы она не подчеркивалась авторскими ремарками («Я говорил уже, что она была женщина темная…»). Это позиция сочувствия, заставляющая писателя быть безжалостным во имя спасения тех, кого он любит и чьими покорностью и равнодушием возмущен. Автор дает нам понять, что равнодушие есть порождение жестокой неумолимости деспотического управления обществом, что равнодушие это лишь сродни эгоизму: оно вырабатывает в человеке пренебрежение не только другими, но и собой, полную незаинтересованность в окружающем. В уже упоминавшемся выше рассказе «Блеск» выловили утопленника. «Нашлись люди, которые признали в нем Чэнь Ши-чэна, но соседям лень было пойти взглянуть, а родственников не нашлось». Страшное в своем спокойствии лаконичное подтверждение факта. О какой общественной морали может идти речь, когда нет осуждения предательства, нет жалости к идущему за тебя на гибель, да нет и понимания подлости первого и благородства второго, а уважение к человеку осталось лишь конфуцианской фикцией, выполнением «церемоний». И все-таки что же завтра? Писатель своими произведениями пока не отвечает на этот вопрос. Но он его поставил.
Трагизм рассказа «Родина» приглушеннее. В нем Лу Синь не пытается скрыться за героем-рассказчиком: «брат Синь» называют его. Мы можем предположить, что этим он хотел подчеркнуть достоверность описываемой им родины, «прекрасной родины!» В этих словах нет иронии, в них заключены детские воспоминания. Прекрасная родина детства Лу Синя олицетворялась другом его игр, крестьянским мальчиком Жунь-ту. Дети были равны между собой, а взрослый Жунь-ту называет автора господином и робеет, как робеет он перед всеми стоящими над ним начальниками, солдатами и бандитами.
Племянник автора Хун-эр дружит с Шуй-шэном, пятым ребенком Жунь-ту. Но все повторится: Хун-эр станет «господином», а придавленный заботами и голодом Шуй-шэн будет с ним почтителен и робок. Если ничто не изменится. Когда Лу Синь захочет немного отвлечься от тяжелых этих мыслей, он почти через два года после «Родины» напишет прелестный, озаренный перемежающимся светом солнца и луны рассказ «Деревенское представление» о «прекрасной родине» своего детства и о маленьких Жунь-ту и Шуй-шэнах, еще не задумывающихся над бедами ожидающей их взрослой жизни. Но мы-то, читатели, все это узнали уже от Лу Синя, и тем сильнее печалят нас безмятежные страницы «Деревенского представления». Изменилось ли что-нибудь в Лу Сине за полгода, прошедшие от «Завтра» до «Родины»? Все ли еще так же вопрошающе смотрит он на ночь, что спешит «скорее превратиться в завтрашний день»? Нет, он говорит уже о надежде. И пусть она кажется ему сотворенным им кумиром, и пусть мечты его, в отличие от практических расчетов Жунь-ту, в туманном будущем, он верит в осуществление своей надежды. Так и дорога: «Сейчас ее нет, а люди пройдут — и протопчут». Это очень важно для понимания законченной в декабре 1921 года «Подлинной истории А-кью».
Психологические рассказы Лу Синя были новостью для китайской литературы, привыкшей к выражению характера героев через внешние проявления их поступков. Западноевропейская, а в особенности русская традиция до удивления легко и органично вошла в китайскую художественную прозу, не отторгнувшую ее, не ощутившую в ней ничего инородного. Это произошло еще и потому, что психологизм, в данном случае и прежде всего психологизм Лу Синя, так прочно переплетен с собственно китайской литературной традицией, что отделить его от нее уже и невозможно. Психологизм не есть привилегия западной литературы, просто в истории ее развития он появился раньше, чем в литературах Востока. Но посчитать ли нам одной из возможных причин этого замечание Лу Синя, когда он говорит в предисловии к русскому переводу его «Подлинной истории А-кью», что «нарисовать глубоко молчаливую душу китайского народа — дело очень трудное. И я чувствую это, ибо, несмотря на все мои усилия проникнуть в нее, я постоянно ощущаю какую-то преграду». «Подлинную историю А-кью», повесть о душе китайского народа, следует отнести к высшим достижениям мировой литературы XX века. Лу Синь готовил себя к этой повести: «Вот уже не год и не два, как я собираюсь написать подлинную историю А-кью…» Свое повествование он облек в героико-иронические одежды. Он пронизал его злободневными полемическими намеками и укорами. Он вначале сделал все, чтобы показать как бы неполную серьезность, как бы остроумную легкость, как бы случайность этого произведения. Но от главы к главе (он публиковал его главами) все решительнее и суровее звучал его голос обличителя. А когда повесть стала обозримой целиком, уже никто (в том числе и ненавистники Лу Синя) не мог сомневаться в величии совершенного писателем открытии, в революционном значении художественного исследования китайского общества.
Читать дальше