Только год назад и тоска и пустота были совсем другими, ибо в них таилось ожидание — ожидание Цзы-цзюнь. Как поспешно я вскакивал тогда, едва заслышав легкий стук каблучков по выложенной кирпичом дорожке! И вот уже я видел ее круглое бледное личико с ямочками на щеках, белые худенькие руки, полотняную в полоску блузку и темную юбку. С приходом Цзы-цзюнь на полузасохшей акации за окном я замечал молодые листочки — она их мне показывала, так же как и бледно-фиолетовые цветы глицинии, гроздьями свисавшие со старой, будто железной лианы.
А теперь? Теперь остались только тишина да пустота.
Цзы-цзюнь больше не придет — не придет, никогда, никогда!..
Когда Цзы-цзюнь не было в моей комнатушке, я ничего не замечал. Полный тоски, я хватался за любую книгу, все равно какую — научную или художественную. И вдруг сознавал, что не помню, о чем шла речь на десятке перевернутых страниц. Зато слух у меня стал очень чутким — я различал шаги Цзы-цзюнь среди множества других, за воротами, слышал, как они приближались, чуть поскрипывая, но, увы, зачастую они затихали, словно растворяясь в топоте чужих ног.
Я возненавидел сына дворника, носившего туфли на матерчатой подошве, за то, что его шаги нисколько не походили на шаги Цзы-цзюнь. Возненавидел намалеванную белилами дрянь из соседнего двора, часто разгуливавшую в новых кожаных туфлях, за то, что ее шаги слишком походили на шаги Цзы-цзюнь!
А вдруг рикша, который вез Цзы-цзюнь, опрокинул коляску? Или моя любимая попала под трамвай?
Меня так и подмывало схватить шапку и бежать к ней, хотя ее дядя однажды уже отругал меня прямо в лицо.
Но вот, наконец, раздаются ее шаги, все ближе, четче. Спешу навстречу, а она уже проходит под свесившимися гроздьями глицинии. Лицо ее с ямочками улыбается. Значит, ее не бранили в доме дяди. Я успокаиваюсь, мы молча смотрим друг на друга. А потом комнатушка оглашается моим собственным голосом. Я объясняю ей деспотизм семьи, необходимость уничтожения старых обычаев, рассказываю о равноправии женщин, об Ибсене, Тагоре, Шелли… [261] Ибсен(1828–1906), Тагор (1861–1941), Шелли (1792–1822). — Произведениями этих писателей увлекалась китайская студенческая молодежь 20-х гг. XX в.
Она улыбается и кивает головой… А в глазах у нее светится чисто детское любопытство.
На стене висел литографированный портрет Шелли — самый удачный из его портретов, вырезанный мною из какого-то журнала. Когда я показал ей поэта, она лишь мельком на него взглянула и, как будто смутившись, опустила голову. Цзы-цзюнь, видимо, не совсем еще освободилась от предрассудков. Тогда я решил заменить этот портрет картиной, изображавшей гибель Шелли в море, или портретом Ибсена, но так и не сменил. А теперь не знаю даже, куда делся тот, единственный.
«Я принадлежу самой себе, и никто не вправе вмешиваться в мою жизнь!» — так четко, твердо и спокойно заявила она после минутного раздумья, когда однажды, через полгода после нашего знакомства, мы заговорили о дяде, жившем здесь, и об отце, оставшемся в ее родных местах. К тому времени я уже рассказал ей, ничего не утаив, о своих убеждениях, о своей жизни и обо всех своих недостатках. Она все поняла. Ее слова глубоко меня потрясли и долго звучали в моих ушах. Я испытывал несказанную радость при мысли о том, что китайские женщины не так безнадежны, как это утверждали пессимисты, что в самом недалеком будущем и для них взойдет чудесная заря.
Когда я провожал ее до ворот, мы шли, по обычаю, на расстоянии нескольких шагов друг от друга. В это время в грязном окне обычно появлялась физиономия старого хрыча с усами, как у сома, он прилипал к оконному стеклу так, что кончик его носа сплющивался в пятачок… А на другом дворе, за окном с чисто протертыми стеклами, мелькало лицо той дряни с толстым слоем белил. Но Цзы-цзюнь, ничего не замечая, не глядя по сторонам, гордо проходила мимо, а я с такой же гордостью возвращался к себе.
Что значили для нее этот сплющенный нос, эта тварь, вымазанная белилами? «Я принадлежу самой себе, и никто не вправе вмешиваться в мою жизнь!» — эта мысль овладела Цзы-цзюнь еще прочнее, чем мной.
Не помню точно, когда и как я признался в своей искренней и горячей любви. Не только теперь, но и тогда, сразу после объяснения, я представлял себе все очень смутно. И когда ночью захотел вспомнить, как это произошло, всплыли лишь какие-то отдельные моменты, которые после первых двух месяцев нашей совместной жизни совсем стерлись из памяти. Знаю только, что дней за десять до объяснения я очень тщательно все обдумывал, подбирал слова, сочиняя речь, готовился даже к отказу. Но это оказалось ненужным. Я растерялся, и все получилось, как в кинофильме. Потом я без стыда не мог подумать о происшедшем, которое, как нарочно, врезалось в память. Еще сейчас я отчетливо вижу, как в полутемной комнате при свете сиротливой лампы со слезами на глазах держу ее за руку, преклонив колено…
Читать дальше