Старинные песни Лорана Дюрана – настоящее чудо. Они малоизвестны, но это действительно чудо, неведомое широкой публике. Их достаточно просто декламировать. Я встал. Мадлен радостно встрепенулась. Но Флоран усадил меня обратно и снова налил коньяку. Потом заговорил о книге, которую писал в настоящее время; она была посвящена кормящим девственницам XIV века.
«Скажи-ка, ты все-таки закончил свое исследование о головах из обожженной глины, найденных уж не помню где, кажется возле Бона или возле Каора, в казарме пожарных…»
«Нет, это была казарма пехотинцев. Ну разумеется, я довел его до конца. Оно было опубликовано в тысяча девятьсот семидесятом году. Разве у тебя его нет?»
«Нет».
И тут я осознал, что никогда даже не пытался узнать настоящего Сенесе: не разыскивал его книги в научных библиотеках, не покупал сборники с его статьями, журналы по эстетике или археологии, каталоги выставок – словом, все, что он писал или составлял. А ведь у него имелись почти все мои записи; вдобавок к моему приходу он предупредительно выложил на журнальный столик биографию Шютца. Я же, читая в газетах объявления о выставках, которые он устраивал, – в качестве комиссара по культурному наследию, как их называют во Франции, – не посетил ни одной из них; они послужили мне всего лишь предлогом для приятных, трогательных воспоминаний и заставили еще больше замкнуться в себе, пожалеть самого себя. Он резко встал и протянул мне ужасно изданную книжку, почти ксерокопию.
«Держи, – сказал он, – это мой последний опус».
Я рассыпался в благодарностях. Ксерокопия называлась «Каролингские крестоносные ключи».
«Спасибо, большое спасибо! – лепетал я, краснея или, если прибегнуть к изысканному французскому, „заливаясь румянцем благодарности и признательности". – А над чем ты работаешь В данный момент?»
«Я исследую феномен „красного лица" в строгом стиле, характерный для большинства греческих мастеров…»
Мадлен зевала, уже не скрываясь, так широко, что у нее катились слезы по щекам. Я поднялся.
«Мне пора, – сказал я. – Мадлен совсем засыпает. Я безобразно засиделся у вас».
Сенесе проводил меня до порога квартиры. Мы прошли по длинному коридору, он отпер входную дверь. Мы перекинулись еще парой слов. Указав на большую желтую соломенную циновку с пурпурной каймой, лежавшую у массивной двойной двери, он сказал:
«А помнишь, Мадемуазель еще говорила – конечно, желая нам польстить, – что мы-то, по крайней мере, достойны вытирать ноги и о циновки, и о циников». [115] Французское слово «le paillasson» имеет два значения: 1) циновка; 2) циник, подлая душонка.
Никогда мадемуазель Обье не сморозила бы такой глупости. Все это, включая старинные песенки Лорана Дюрана, было чистейшей фантазией. Если только я сам не выдумал воспоминания, сохранившиеся в моей душе, – о Сен-Жермен-ан-Лэ, о Борме, о Кане, о Кутансе, о своей жизни, обо всем на свете. Мне стало даже как-то жутковато. Я еще раз горячо поблагодарил его. Торопливо обнял. И ушел.
Глава шестая
Дорога через Большие Альпы
Проклят человек, который надеется на другого человека и плоть делает своею опорою.
Иеремия
[116] Книга пророка Иеремии, 17, 5.
Мы все-таки согласовали две наши памяти. По крайней мере, попытались это сделать. Мне казалось, он знает меня наизусть. И я всегда точно знал, что он собирается сказать. Однако, слушая его, я всякий раз испытывал чувство счастья. Да и ему как будто было приятно, что я так прискорбно однообразен, предсказуем.
И вот я открыл для себя новый мир. Его кабинет на улице Гинмэр очень напоминал стокгольмский Hallwylska Museet. Это была просторная, тщательно обустроенная для его занятий комната: три широких стола, простые деревянные стулья с жесткими сиденьями, белые стены, витрины розового или светлого дерева и множество предметов искусства – в общем, полная противоположность моему прежнему кабинету в доме на набережной Турнель, который казался мне таким же священным и старинным местом, как Стоунхендж; там не было ни письменного стола, ни обычных столов и всяких там этажерок, а всего лишь несколько кресел, расставленных кружком среди турникетов с дисками, высоких стопок книг, более приземистых стопок рукописей, журналов и музыковедческих трудов; стены были сплошь увешаны полками с книгами и с ящичками красного дерева, где хранились сотни маленьких разнокалиберных карточек. По правде говоря, на мысль о Стоунхендже меня наводит мой личный культ солнца: те расставленные в кружок кресла и стопки книг, лежавшие прямо на ковре, я подсознательно воспроизвел и здесь, в Бергхейме, в бывшем музыкальном салоне, хотя вся эта декорация скорее напоминает остатки челюсти какого-нибудь гигантского доисторического животного, бронтозавра неведомой эпохи. Неряшливые стопки книг очень похожи на искрошенные коренные зубы. В общем, полное впечатление закругленной челюсти. Я испытывал зависть к кабинету Сенесе. Мой собственный, находившийся тогда в студии на улице Варенн, – тесный до безобразия, убогий и разоренный, с наваленными повсюду дисками, книгами и нотами, затерянными в джунглях галстуков и свитеров, смычков и пюпитров, между изломанными телами лежащих на полу виол и вялыми выползками холщовых или клеенчатых чехлов для инструментов, – имел некоторое сходство с великим храмом Анкгора, даром что тут не было королевских лингамов. [117] Лингам – символ фаллического культа бога Шивы у индусов.
Читать дальше