Блюдо получилось не таким удачным, как можно было надеяться. Но мы на большее и не рассчитывали и заговорили о малютке Жюльетте, об их жизни, о Шарле, обо мне. Я попросил Мадлен поиграть со мной после ужина. Но она отказалась, объяснив, что давно уже забросила игру на альте. Я упрекнул ее – кажется, чересчур резко – в том, что она загубила, угробила, изничтожила свои выдающиеся способности. Сенесе вышел посмотреть на уснувших детей (как раз в этот момент Мадлен и завела со мной тот самый разговор в кухне), потом, вернувшись, он стал угощать меня тулузскими «сахарными фиалками», от которых я категорически отказался, питая живейшее отвращение к этим сладостям в виде чахлых цветочков, словно побывавших в чернильнице и напоминающих сирень с ее кошмарным запахом; обычно ими украшают шоколадные торты, тошнотворно жирные, вызывающие жажду. И вдруг Сенесе заговорил о Мадемуазель.
«Ты помнишь старушку, у которой я жил в Сен-Жермене и которая так прелестно восклицала: „Клянусь Дьеппом! Клянусь Дьеппом!" – когда впадала в гнев?»
«Мадемуазель Обье?»
«Ты уверен, что ее звали именно так?»
«Абсолютно уверен».
«Когда ты был на ее похоронах…»
«Нет. Я боялся, что ты там будешь».
«А я умирал от страха при одной мысли, что ты туда придешь…»
Но я уже почти не понимал, не мог понять, кто сидит передо мной.
Никогда в жизни мадемуазель Обье не говорила: «Клянусь Дьеппом!» Я старался не думать об этом высказывании Сенесе, которое, сам не знаю почему, привело меня в ярость. А Сенесе продолжал:
«У нее еще было такое старинное, типично меровингское имя. Никак не вспомню… то ли Фредегонда, то ли Аделаида?»
«Клотильда».
«Неужели?»
Мэн подала мне чашку кофе. Теперь мне грозила бессонная ночь, – впрочем, на иную я и не надеялся. Скоро я вернусь к себе, в свое тесное неолитическое жилище. Долго буду лежать в ванне, побреюсь, оденусь и сяду работать – или грезить – так, словно уже наступил рассвет. А сейчас я почти перестал слушать Сенесе. Ибо он лгал. Мы все лгали. Я оглядывал роскошный салон, гравюру на дереве Грина, монументальный красный камин сомнительного вкуса.
«А помнишь, как мадемуазель Розье пела…»
«Мадемуазель Обье», – раздраженно поправил я.
«…как она пела „Колен, зачем дивитесь вы, что я свой садик так лелею? – Зон-зон, моя Лизетта, зон-зон, моя Лизетта…"».
Никогда в жизни мадемуазель Обье не пела «Колена», по крайней мере при мне. Все казалось каким-то нереальным. Вдобавок я начал подозревать, что Сенесе просто-напросто приукрашивает – с риском опошлить вконец – свои воспоминания.
Мы беседовали вполголоса. Мадлен курила, сидя напротив меня; вид у нее был полусонный. Все погрузилось в какой-то призрачный туман. А мне виделся свет былых времен, свет прошлого. И ясно вспомнилось то Вербное воскресенье 1963 года – день, когда я впервые увидел Мадемуазель и когда все было залито волшебным, струящимся весенним светом, чьи блики играли на маленьком позолоченном секаторе в ее руке, на лаковых листьях букса, которые она несла в дом; и снова я услышал звук ее голоса – из-под широкой конусообразной шляпы из манильской соломки, – да и не один только голос, но и позвякивание брелоков, круглых часиков, медальонов, ключей – всей грозди мелких предметов, что, нырнув к ней за ворот блузки и вынырнув у пояса, свисали на живот. И в душе у меня разгоралась смутная ярость, словно кто-то заводил ключиком неведомую пружину. Блеск, оживляющий взгляд, не принадлежит ни миру, ни взгляду. Мне неизвестен его источник. Я ощущал прилив этого странного света – видел его яснее даже, чем лезвие секатора, чем зеленый буксовый лист, чем круглые часики. Такой свет сверкает алмазиками на кончиках еловых иголок в Вюртемберге, играет солнечными переливами на волнах океана в Реньевил-ле, озаряет мягким мерцанием впервые обнаженную грудь женщины, к которой вожделеешь, ее приоткрытые уста. Все проблески, мелькающие во тьме Вселенной, исходят от единого, неведомого средоточия света, куда более отдаленного, нежели само время. И куда более отдаленного, нежели осколки звезды, чей луч долетает до нас – подобно раненому зверю, подобно раненой Дидоне, подобно слабенькому мяуканью, – лишь тогда, когда сама она уже разлетелась на частицы в космическом взрыве, когда обратилась во время, то есть спустя множество световых лет после того, как перестала существовать, канула в небытие, не оставив следа ни в одном уголке Вселенной.
И я понял, что это безнадежное занятие – обсуждать какое-то воспоминание, при том что мы не обладаем одинаковой памятью. Нам не суждено было уподобиться героям англосаксонских романов, восхищавших Цеци в подростковом возрасте, где описывались тайные сборища мертвецов или общества изысканных призраков, которые собирались за беседами у камелька, то и дело уступая место назойливому автору – не только усопшему, но вдобавок, в силу массы письменных свидетельств и высоконаучных исследований его жизненного пути, почти неизвестному.
Читать дальше