Мне тридцать три года.
Тельце у нашего сына, Кори, было крошечное, размером с ладонь. И красное, словно его обварили кипятком. Было ясно, что ему положено быть внутри, а не снаружи. Может, можно его как-нибудь вернуть обратно? Я задавала этот вопрос несколько раз. Никак нельзя? Мне даже никто не ответил.
Личико как будто усохшее, все в тугих складках. Как у мумии, раскопанной спустя тысячи лет. В этих складках запечатана боль тысячелетий.
Я сидела и смотрела на него через стекло. Он шевелился замедленно, слабо, как обваренная ладонь, которая с трудом сгибается и разгибается. Иногда сестры говорили: «Нам надо его перевернуть», — и я отодвигалась.
А я ведь позволяла себе только самую малую дозу, и то когда без нее уже не в силах была ни двигаться, ни делать что-то для дочерей. Думала, вот только чуть-чуть, только чтобы отправить их в школу — и не могла удержаться. И чувствовала, как мой сын, Кори, сжимается внутри меня в кулак.
Когда он умер, я много месяцев провалялась в психушке. Я говорила: хочу умереть, — но мне отвечали: у тебя две дочери, ты нужна им. Ты теперь чистая, ты избавилась от зависимости, у тебя вся жизнь впереди.
Приходила мама.
— Доктор мне объяснил, что я должна себя простить, иначе я не смогу жить дальше. Я пытаюсь, — сказала я ей.
Она ответила:
— Простить себя это одно. Чтобы Бог тебя простил — совсем другое.
О том, что тюрьме требуется учитель словесности, я узнала в колледже — и загорелась. Правда, у меня еще нет диплома магистра. Но других желающих не нашлось, а человек был нужен, и мне выдали справку о том, что я имею право преподавать. Такую возможность нельзя было упускать. Во-первых, в тюрьме очень хорошо платили: это у них называется «за вредность». И во-вторых, мне казалось, что если я смогу научить кого-нибудь писать — значит, я и сама что-то умею.
Получив список учеников, я пошла с ним к своему двоюродному брату Калгари, который уже много лет работает в тюрьме надзирателем. Он начал мне про всех рассказывать. Мелвин Уильямс: «Тупой жирный боров, — прокомментировал Калгари. — Делает вид, что обратился к религии». Томас Харрингтон: «Парень не дурак. С рептилиями работает лучше всех. Курил мет, как и ты». Хамад Самид: «С этим будь поосторожнее: мусульманин». Сэмюэль Лод: «Гомик. Субчик-голубчик. Здоровенные негры пускают его по кругу». Алан Бирд: «Этот у нас просто профессор. Взяли его знаешь на чем? Устроил в ангаре плантацию марихуаны». Но я его остановила: нет, про преступления не надо, не хочу заранее думать об этих людях плохо.
Про Реймонда Майкла Доббса он сказал:
— А этот просто шваль, отброс.
— Что значит — отброс?
— Отброс, и все. Ничего не значит.
Я вдруг разозлилась, сама не знаю с чего.
— Отбросы на свалке!
— Э, сестричка, — хмыкнул Калгари. — Так у нас тут и есть свалка. Большая-пребольшая свалка. Так что ты давай…
Я поняла, что он хотел сказать — давай, занимай свое место. А может, и не хотел, просто я сама так поняла: раз свалка, значит, мое место тут.
А потом я впервые вошла в класс, и все они сидели передо мной. Отбросы. Ученики, еле умещавшиеся за столами. Смотрели на меня кто с любопытством, кто с насмешкой, но все с интересом. Все, кроме Рея Доббса. Рей — худощавый, с темными густыми волосами, красивый. Глаза голубые. Но мертвые.
Я дала ему задание: написать рассказ длиной в три страницы. И он написал. А через неделю прочел вслух, перед всеми, рассказ о том, как он трахает свою учительницу словесности. Мерзость, гнусность. Все кругом стонали от смеха, а я стояла как окаменевшая. Если сейчас я ничего с этим не сделаю, думала я, все пропало. Это была хорошая порция адреналина. Немного даже похоже на наркотик.
Тогда я заговорила. И пока Рей Доббс слушал меня, я увидела: что-то приоткрылось в его глазах, как открывается затвор объектива в момент съемки. И от сознания, что это случилось благодаря мне, моим словам и ничему другому, у меня мурашки пробежали по телу. Показалось, что между нами возникла внутренняя связь, невидимая, зато почти осязаемая.
После этого я постоянно чувствовала, как Рей наблюдает за мной, и ощущение было такое, будто меня всю растерли мятным маслом. Я входила в тюрьму, в вонючую клоаку, и вдруг на целых три часа из обломков моей жизни появлялась молодая женщина, умная и красивая, и все ее слова, мысли, каждое ее движение — все было драгоценно.
Я старалась на него не смотреть: вдруг он поймет, что я не умею ни писать, ни преподавать? У меня и диплома-то нет. Мне очень не хотелось, чтобы он догадался. Это бы все испортило.
Читать дальше