25
Широколицые солдаты из крестьян смотрят на растрепанных женщин, на руках у которых — укутанные в одеяло дети. Старуха в теплом платке, с опущенными к земле глазами, прижимает к груди деревянное корыто, я бросаюсь ей помочь: может, там ее внук или внучка, — нет, я ошибся: там — рука, оторванная выше запястья. Это самый большой кусок, оставшийся от ее мужа. Следом за старухой бредет — словно родственница в трауре — корова с пустым выменем. На спине у коровы привязано драное одеяло, порывы ветра вытягивают из дыр пучки гусиного пуха. На желтой подстилке опавших листьев, на вьющихся по склону горы тропинках, по колено в ручье, взбитом пулеметными очередями с истребителя, — всюду дрожат люди, сбежавшие из неопределенности в новую неопределенность. С самолета я сбрасываю на головы им белые рои листовок; прочитав их, они идут дальше; может, завтра они остановятся все-таки. Если с этого дня по булыжнику мостовой, замусоренной воловьим навозом, будут трястись на мотоциклах патрули в мундирах другого цвета, — что ж, они выдержат. Но, Господи Иисусе, скорей бы уже через них, мимо них прошла, прокатилась эта нескончаемая армия! Идет дождь, штаны на ногах грязные и драные, портянки — цвета глины; мужчины с ноющими ногами, с серыми, как лед, взглядами тащатся и тащатся через город в расстегнутых гимнастерках, по щиколотку в пыли. Угрюмо смотрят на осыпавшиеся на тротуар обломки стен, единственное осязаемое объяснение отсутствия их павших товарищей.
Их двойники, замаскированные зелеными ветками, морщинистые, с вислыми усами, колышутся в шеренгах пленных и сопровождающего пленных конвоя. В мыслях у них — лишь котелок с капустой и жирным мясом, греющий бок, да соломенный тюфяк; они будут еще много стрелять; стыд у них уже позади. Они закалывали штыком поросенка, выкапывали из тайников вино, мед, сало, срывали со стульев обивку, кованым каблуком сапога дробили фонарь, толпились с наволочками под окном, стреляли в цель по стеклянным банкам, гусиными яйцами, вынутыми из-под наседки, красили в желтый цвет стены, покачиваясь на садовых качелях, ручной гранатой обезглавливали голубятню, выгибали, подставляя под нож, горло заблеявшей в подполе козы; задумчиво поглядев на хозяина, вышедшего к ним с колбасой и вином, показывали на его сапоги: ну-ка, снимай поскорее, — и махали ему: мол, побудь пока на дворе, мы там пока полежим, отдохнем, — и тянули за собой улыбающуюся с натянутой любезностью хозяйку: сейчас кстати будет теплая плоть. Если не хочет, чтобы юбку содрали, пусть сама снимет по-хорошему, ничего, у нее не убудет, мужу тоже останется, а пока тот пускай зажмет уши и посидит в конюшне. Смерть была рядом с ними уже не меньше, чем шестьдесят шесть раз, неужели не заработали они право на небольшую радость; кто там следующий, снимай штаны. Хозяйка выгибается на постели, мотает головой: может, и вовсе не только от отвращения. По дороге на запад один из солдат прошел через свою деревню. Жило там триста семей, сейчас из снега торчат триста печных труб. Избы сгорели; сгорели, в ходе карательной операции, и семьи, запертые в церкви. В родной деревне другого солдата каратели, мои соотечественники, пожалели пуль, а может, не захотели шум поднимать, чтобы партизаны не свалились на голову. Каждую ночь они собирали по сотне подозрительных мужиков, приводили в сельсовет и по одному вталкивали в зал заседаний. А тут их встречали трое солдат с топорами, и четвертый, овечий пастух, который мечтал о собственной отаре, и пятый, дамский парикмахер, у которого в планах был свой салон в столице: этот щипцами выдирал золотые зубы. В лагере сотоварищи выдали дамского парикмахера, десять пуль в сердце, в кармане у него я нашел блокнот в клеточку, мечты о популярном столичном салоне, где в полированном зеркале встречаются понимающе взгляды дам и взгляд мастера.
26
Я знаю, кто идет следом за нами. В первом эшелоне, естественно, хорошо обученные кадровые части, солдаты, которым выдают полный котелок риса с мясом и теплые полушубки и которые, если не упадут, скошенные пулей, будут бежать и бежать вперед. А потом — отбракованный, пригодный только для оккупации сброд; эти собирают на своих возах груды всякого барахла, от женских ночных рубашек до клеток для попугая, и с пьяными криками погоняют своих кляч, давно созревших для бойни; у иных под кнутом вопят кусачие ослы, флегматично бредут каталептические волы. На головах у этих сюрреалистических персонажей — тюрбаны из дамаскиновых скатертей, волшебные цилиндры, украденные в цирке. Чья-то рука, вся, от локтя до запястья, в браслетах, треплет шею капризной козы, которая не трясется и не причитает от страха, как крестьянки, да и удобнее для самоудовлетворения, вот только триппер где-то схватила в процессе коллективного обслуживания. На шее у такого вояки — золотая цепь со множеством побрякушек: тут и золотой крестик, и шестиконечная звезда, и медальон в форме сердца с фотографией какого-то чужого мальчика. Между возами идет бойкий обмен: зажигалка и самописка за фотоаппарат, фарфоровый лебедь за балерину с мандолиной; казах-пастух во фраке с манишкой обмахивается в февральской метели китайским веером. Профессиональные воры утешают трофейную барышню с замурзанными от слез щеками, со скошенным подбородком: кто губной гармошкой, кто пахучей туалетной водой, кто чесночной колбасой и леденцами. «Вот тебе, лапочка, каракулевая шуба. Эх, дурашка, что ж ты человеческого языка-то не понимаешь? Ну конечно, мама, мама! Ты тоже мама будешь, погоди. Только сначала поездим по белу свету, посмотрим, какие в нем чудеса есть. На вот, это утиный жир, помажь себе, чтоб не больно было». Из отделения их осталось четверо, четверо друзей до гробовой доски; один держит на коленях голову барышни, двое — ноги, четвертый спускает штаны до голенищ кирзовых сапог. Нашелся даже брезент — сделать навес над повозкой. Под навес заглядывает старший сержант с седеющими усами: «Тьфу на вас, басурманы, хоть бы помыли друг после друга! Ну, девка, эти разбойники пузо тебе вздуют». Когда колонна застревает, пестрое воинство рассыпается по заснеженному полю; обозники, греясь, пляшут вприсядку.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу