Бурые предвечерние сумерки жались к зарешечённому стеклу, электрический камин шипел. За перегородкой, в большой комнате, кто-то громко засмеялся. Хэккет встряхнулся по-собачьи, развернул кресло, поднял на стол ногу в коричневом башмаке и, прищурив глаз, прицелился начищенным носком.
— Семь подделок, — задумчиво проговорил он. — Кто бы мог подумать, что восьмая будет подлинная? Во всяком случае, не наш друг Шарп. Он был так рад возможности поиздеваться над вами. — Хэккет опять печально посмотрел на меня своими перекошенными, непараллельными глазами. На скуле у него дёргался нерв. — Мы уже не один год так состязаемся, Папаня и я. Это вроде шахматного матча по переписке. Он делает ход и шлёт мне, я делаю ход и шлю ему. — Он рывком снял ногу со стола, опять подался вперёд и что-то невидимое передвинул на столешнице. — Если выигрыш — его, я проигрываю, если выигрыш мой, проигрывает он. В этот раз была его очередь. Он всунул единственный подлинник в штабель подделок, рассчитывая на то, что из нас никто не заметит. И никто не заметил. Но ему бы и горя мало, если бы мы и углядели. Для него главное — сама игра. Я же говорю, у него ум за разум зашёл.
— А остальные семь? — спросил я.
Он пожал плечами и снова переложил на столе с места на место что-то несуществующее.
— Он переждёт некоторое время, а потом сделает новый ход. Посмотрим, кто выиграет в следующий раз. У нас с ним состязание идёт по-крупному. Да, — вздохнул он, и вздох у него получился почти счастливым. — Он им всем отец.
Сержант за боковым столиком надавил на какую-то деталь внутри часов, и механизм отозвался тихим серебряным звоном.
Мы с Хэккетом спускались по гулкой лестнице. Снизу доносились громкие мужские голоса, сливаясь в возбуждённый гомон. Произошло ещё одно убийство, как выяснилось потом, — последнее.
— Выпустил из неё всю кровь до капли, — сказал Хэккет. — Слишком много зла в мире.
На нижней ступеньке сидел белый как мел молодой детектив, трудно дышал и очумело смотрел себе под ноги на заляпанные блевотиной ботинки, а над ним стояли двое постарше и орали друг на друга. Мы боком прошли мимо, они на нас даже не взглянули. Под навесом мы остановились, не находя подходящих слов прощания. Над улицей сгустилась грязная декабрьская тьма, смешанная с дождём.
— А дочка? — спросил Хэккет. — От неё вы тоже не получали вестей?
Поперёк освещённого дверного проёма косо летел дождь. Сыщики у нас за спиной всё ещё пререкались.
— Дочка? — переспросил я. Но язык плохо слушался, и я спросил ещё раз: — Что ещё за дочка?
Хэккет прищурился. Не знаю, о чём уж он там подумал, со своей стороны, чтобы не рассмеяться мне в лицо.
— Да девица эта, Морденова сестра. Эта парочка, Папаня же их… — Он озабоченно, смущённо тронул меня за рукав, словно гость на похоронах, выражающий соболезнование в связи с тяжёлой утратой. — Вы разве не знали?
А мне в эту минуту вспомнился её рассказ о том, как она скучала в детстве и часами одна била теннисным мячиком о торец дома. Тогда-то я, конечно, воображал тихий загородный дом на холме над каким-то большим городом, солнечные блики на белых стенах, шофёра в кожаных крагах, который, скинув тужурку, протирает посольский лимузин. А теперь мне представился ряд бедных однотипных домишек с усохшими палисадничками, женщина, высунувшаяся из верхнего окошка, хриплым голосом кличет её домой, а малыш на трёхколёсном велосипедике летит кувырком в канаву и жалобно скулит, и чпок! — девчонка с удвоенной яростью ударяет ракеткой по мячику. Всегда и везде её сопровождала не тень умершей сестры-близнеца, а неотступный призрак такого прошлого.
Рождение Афины. Коллекция Беренса.
Подумать только об этих существах, которые даже и не люди, а обитатели небес. У бога ужасно болит голова, сын взмахивает топором, и на свет выходит дева, лук и щит держащая. Она идёт в мир, впереди неё летит её сова. Смеркается. Видишь эти высокие облака, это бескрайнее, недоступное небо? Это — всё, что сохранилось. Сгиб проходит наискось, как обескровленная полая вена. Всё переменилось, но осталось прежним.
Вчера я видел её. Не знаю, каким образом, но это правда. Удивительнейшее происшествие. Я до сих пор ещё не пришёл в себя. Я сидел в том кабаке на Гэбриел-стрит, в котором она так любила бывать. Там, разумеется, всё поддельное: и деревянные панели на стенах ненастоящие, и фальшивая медь — на самом деле краска, и деревянный вентилятор под потолком размерами с самолётный пропеллер только сбивает ленивые арабески из висящего в воздухе табачного дыма. Я-то хожу туда понятно почему. Сижу я в задней комнате, кручу в ладонях стакан с выпивкой и баюкаю своё щемящее сердце, рядом — широкое окно, точно испуганно вытаращенный глаз, и в нём за размашистой дугой улицы открывается город. Улица, как обычно, забита народом. Солнце ещё неуверенно, но блестит — да, вопреки всем моим стараниям, наступила весна. И вдруг я вижу её — вернее, нет, не вдруг, в этом не было ничего неожиданного, внезапного. Просто смотрю: идёт она в лучах водянистого солнечного света, пробирается сквозь толпу в своём чёрном пальто, на каблуках-шпильках, семенит такой знакомой походкой, не сгибая колен, голова опущена и ладонь прижата к груди. Куда она так самозабвенно спешила? Весь город лежал у её ног, купаясь в апреле и в предчувствии вечера. Я говорю она, хотя, конечно, знаю, на самом деле это не она, какое там. И всё-таки она. Как бы это выразить? Есть она, которая исчезла, которая где-то в южных пределах и навсегда потеряна для меня; а есть вот эта, другая, вышедшая прямо из моей головы и спешащая по солнечной улице по каким-то своим делам. Куда, зачем? Жить — если я могу назвать это жизнью; а я смогу.
Читать дальше